История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новый знакомец протискивался в толпе людей, которые жались у подножья лестницы, ведущей к проходу на крепостной стене: Дорогу муэдзину, братья мои, дорогу муэдзину, муэдзин идет, восклицал он, и люди сторонились, улыбались в приливе чистой братской любви, но поскольку всякий путь выстлан не одними лишь розами, нашелся некто недоверчивый, заподозривший жульничество и, хотя показать лицо ему не хватило смелости, все же выкрикнувший из задних рядов: Вот ведь наглец, чего только не придумают, чтоб вперед пролезть, но муэдзин, зная наверное, что дело обстояло вовсе не так, сказал, обратясь в ту сторону, откуда долетел этот голос: Покарай тебя Аллах за клевету, что изрыгнули твои уста, Аллах же, надо полагать, чрезвычайно внимательно отнесся к поручению, ибо при осаде Лиссабона клеветник погибнет первым, погибнет даже раньше кого-либо из христиан, и это обстоятельство много говорит нам о гневе Всемогущего и Всемилостивого. Меж тем старик и его нежданный провожатый добрались доверху и, действуя тем же методом, сочетавшим уведомление и просьбу, всеми, и на этот раз без исключения, принимаемым благожелательно, получили места в главной, можно сказать, ложе, откуда открывался дивный вид на бухту, на широкую реку, на безбрежное море, но не грандиозность этой панорамы побудила муэдзинова спутника воскликнуть: О-о, какое чудо, и добавить вслед за тем: Ах, муэдзин, если бы я мог отдать тебе мои глаза, чтобы ты увидел то, что вижу я, крестоносная флотилия плывет вниз по глади реки, блистающей, как только она одна и умеет, голубой, как купол небес над нею, а весла мерно поднимаются и опускаются, а корабли кажутся стаей птиц, снизившихся над самой водой и пьющих на лету, двести перелетных птиц из породы галер, галиотов, галеонов и еще каких-то неведомых мне, потому что я человек сухопутный, не морской, и как быстро идут, весла и отлив несут их, они воспользовались им, чтобы двинуться в открытое море, и головные, наверно, уже почуяли свежий ветер, ставят паруса, о-о, и еще одним чудом больше стало бы, будь они белыми, сегодня день великого праздника, о муэдзин, а там, на другом берегу реки, наши братья из Алмады машут нам и ликуют так же, как мы, ибо тоже спасены волею Всевышнего, Всемогущего, Милостивого и Милосердного, спасены и избавлены от страшной угрозы, которую несли нам эти псы, а сейчас уже у выхода из гавани они, крестоносны они и поносных слов заслуживают, и да умрет с ними вместе и уйдет в забвение и прекрасное зрелище их ухода, и пусть Малик, караульный у адских врат, примет нечестивцев и обречет на муки вечные. Окружающие встретили рукоплесканиями это финальное пожелание, и лишь муэдзин воздержался – и не потому, что был не согласен, а потому, что уже ранее исполнил свою партию стража морали, попросив покарать дерзнувших не уверовать, и в самом деле, странно и нехорошо бы выглядело, начни сейчас расточать хулы и проклятия тот, кому по должности предписано призывать на молитву все сообщество братьев своих, и один-то раз в день наказывать – за глаза простому смертному человеку, так что неизвестно, согласился бы сам Всевышний принять такую ответственность на себя и навеки. Муэдзин хранил молчание по этой причине, но и по другой тоже – он ведь был слеп и, значит, не знал, есть ли основания радоваться полно и безудержно: Все ушли, спросил он, и спутник его после небольшой паузы, нужной, чтобы удостовериться и убедиться, ответил: Корабли – все. Объясни потолковей, а кто же остался. Остались те, кто сошел на берег и сейчас направляется в сторону лагеря галисийцев, числом около сотни, несут с собой оружие и пожитки свои, отсюда сосчитать их трудно, но никак не более ста человек. Сказал муэдзин: Если остались, то либо отказались участвовать в крестовом походе и сменили свой край на этот, либо, когда начнутся осада и сражение, пойдут против нас вместе с Ибн Арринке. Неужели ты полагаешь, муэдзин, что с таким немногочисленным войском и с той горсточкой людей, которая присоединилась к нему, отважится осадить Лиссабон Ибн Арринке, будь проклят он и весь род его. Он уже отваживался однажды вместе с крестоносцами и потерпел неудачу, а теперь намерен показать, что и не нуждается в них, этих же призовет в свидетели. Лазутчики доносят, что двенадцати тысяч солдат, которые есть у галисийца, никак не хватит, чтобы обложить город. Не знаю, что там есть у галисийца, а вот нам есть скоро будет нечего, и будем мы не просто сидеть в этой осаде, а голодом сидеть. В черном свете ты видишь будущее, муэдзин. В каком же еще может видеть его слепец. В этот миг некто, стоявший рядом с ними, указал рукой: Большая суматоха, галисийцы сворачивают лагерь. Не по-твоему выходит-то, муэдзин, ты наконец ошибся. Выйдет не по-моему, когда выйдет отсюда последний христианский солдат и ты скажешь мне, что на всем пространстве вокруг не видно больше ни единого. Останусь здесь наблюдать, дождусь этого, а потом приду в мечеть и сообщу тебе. Ты добрый мусульманин, да воздаст тебе Аллах по заслугам и на этом свете, и на том. Тут мы, опять же предваряя события, сообщим, что Аллах в очередной раз склонил слух к пожеланию муэдзина, и если насчет земной жизни того, кто не вполне кстати назван был Добрым Самарянином, доподлинно известно, что он будет предпоследним мавром, павшим при осаде Лиссабона, то сведений о жизни вечной придется нам с вами обождать, пока в свой срок не появится кто-нибудь более сведущий да не расскажет, что же это было за воздаяние такое и за что оно было. Мы же, со своей стороны, пользуемся случаем показать, что теперь, когда муэдзин вопросил: Кто поможет мне сойти с лестницы, оказалось, что не вовсе чужды люди милосердию, состраданию и братскому чувству.
Вот и корректор Раймундо Силва явно нуждается в том, чтобы ему объяснили, как это так получается, что сколько-то крестоносцев, про которых он написал, что они не остались осаждать город, теперь вот сошло на берег, человек сто, если верить подсчетам мавров, сделанным издалека и на глазок. Да, конечно, для нас это не бог весть какая новость, мы ведь знаем, что хотя после некрасивой выходки, которую позволил себе Гильом Длинный Меч, так неучтиво говоривший с королем, несколько чужеземных дворян прямо там и тогда объявили, что мы можем на них рассчитывать, однако ведь мотивы своего решения не объяснили, и дон Афонсо Энрикес желания узнать их не выказал или, по крайней мере, не высказал его вслух, ежели же втайне вопрос этот прояснил, то все так в тайне и сохранилось, в отличие от каких бы то ни было записей, ибо король не озаботился и этим. Так или иначе, Раймундо Силва не может твердить свое, то есть утверждать, будто ни один крестоносец не захотел иметь дела с королем, поскольку имеющаяся у нас Достоверная История говорит, что за небольшими исключениями все эти господа сильно процвели в землях португальских, и, дабы не быть голословными и в доказательство полной несостоятельности этой невесть откуда взявшейся частицы НЕ, довольно напомнить, что наш добрый государь отдал Вилу-Верде французу дону Аларду, а другому французу, дону Жордану, – Лоуринью, а братьям де ла Корни, со временем сменившим фамилию на Коррейа, – Атугийю, а вот с местностью Азамбужей вышло небольшое недоразумение, ибо неизвестно, сразу ли даровал ее король Жилю де Ролену или же спустя какое-то время – сыну его, и в данном случае дело не в отсутствии документов, а в неточностях, в них содержащихся. Само собой разумеется, для того, чтобы своими дарами смогли воспользоваться эти и другие персоны, надо было для начала заставить их сойти с корабля, потом еще дать им возможность заслужить их своей доблестью, так что решительное корректорское НЕ отчасти примиряется с ДА или с МОЖЕТ БЫТЬ и ХОТЯ, из коих и сплетена отечественная история. Скажут, что все перечисленные вместе с неупомянутыми не составят и полудюжины и что к лагерю направляются еще многие и многие, и с законным любопытством всякий вправе спросить, кто они и пожалуют ли их за труды землями. Вопрос этот неуместен, неоснователен и может быть просто-напросто оставлен без внимания и ответа, однако терпимость по отношению к невинному невежеству, как и умение терпеливо сносить дерзость, характеризует личность, воспитанную в духе высокой морали, а потому разъясняем, что бульшая часть этой братии, не считая нескольких наемных воинов, – это слуги, которые применяются для операций погрузо-разгрузочных и иных, какие потребуются, а на должностях наложниц в услужении и для оказания особых услуг трем дворянам имеется еще сколько-то женщин, причем одна – с самого начала, от истока, так сказать, а остальных подобрали в ходе плаванья, когда причаливали к берегу за водой и продовольствием, да и то сказать – плодов благодатнее по сию пору и здесь не найдено, и в неведомых мирах не замечено.
Раймундо Силва положил на стол шариковую ручку, потер пальцы, в которые врезались грани ее, а потом медленно, утомленно откинулся на спинку кресла. Он сидит в спальне, придвинув к окну маленький столик, так что, если взглянет налево, увидит крыши и – в прогалинах меж щипцами – реку. Он решил, что корректуру чужих книг будет держать, как прежде и всегда, за своим письменным столом, а писать свое – станет ли оно или не станет историей осады Лиссабона – при естественном свете, льющемся из окна ему на руки, на листы бумаги, на слова, которые рождаются и остаются, впрочем остаются не все из родившихся, и в свою очередь проливают свет на вещи и явления, помогают постичь их, пройти благодаря им докуда можно и куда без них не дойти никак. На отдельном листке он записал эту, с позволения сказать, мысль в надежде использовать ее впоследствии, если случится и придется, в каком-нибудь размышлении о тайне писания, высшая точка которой, если следовать наставлению поэта, точно и трезво провозглашает, что тайна писания заключается в том, что нет никакой тайны в писании, а если мы эту формулу примем, и, мало того, примем на веру, она вовсе не приведет нас к выводу, что если нет тайны в писании, то нет ее, значит, и в писателе. Раймундо Силва забавляется этой пародией на глубокие размышления, в его корректорской памяти хранится множество не только стихотворных и прозаических строк, отрывков, обрывков, но и цельных осмысленных фраз, которые плавно парят в голове наподобие светящихся, посверкивающих частиц из каких-то иных миров, создавая ощущение, что он погружен в космос и там постигает истинное, лишенное тайны значение всего. Если бы Раймундо Силва мог записать в определенном порядке все те разрозненные слова и фразы, что содержит память, довольно было бы наговорить их, скажем, на магнитофон, и тогда, обойдясь без мучительного усилия, создать Историю Осады Лиссабона, а будь порядок слов и фраз другим, другая вышла бы история, другая осада, да и Лиссабон другой, и так до бесконечности.