История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказал Могейме: Дело было ночью, и мы ждали до рассвета в долине открытой и пустынной, затаившись так близко к городу, что слышали, как перекликаются часовые на стенах, а сами держали поводья, чтобы не заржали наши кони, когда же на четверть показалась луна, наши капитаны поняли, что караульных сморил сон, и мы все, оставив пажей с лошадьми в долине, устремились вперед и по тропинке добрались до ручья Атамарма, названного так потому, что сладки были его воды, потом же – до самых стен, но тут как раз сменились караулы, так что пришлось нам снова ждать на пшеничном поле, когда же Мему Рамиресу, начальствовавшему над нами, показалось, что пора, он подал нам знак, и задача была – одним махом закинуть веревочную лестницу на стену, но не повезло нам, или вмешался Лукавый, чтоб испортить все дело, и лестница, соскользнув, с шумом обрушилась наземь, и мы все замерли, припав к земле в тени стены, ибо, если бы проснулись часовые, все пропало бы, но поскольку мавры тревоги не подняли, Мем Рамирес позвал меня, как самого высокого, и приказал залезть ему на плечи, и я закинул лестницу на стену, и поднялся он, и я за ним, и еще один из наших, но, покуда мы уже внутри ждали, когда же влезут остальные, проснулись часовые, и один спросил: Менфу, что по-ихнему значит: Кто идет, но Мем Рамирес, который по-арабски говорил как мавр, ответил, что смена пришла, когда же мавр спустился с башни, отсек ему голову и выбросил ее наружу, чтобы наши уверились – мы вошли в город, но другой воин заподозрил неладное и завопил во всю мочь: Анаухара, анаухара, что на их языке значит: Вылазка христиан, а нас уже тогда было за стеной человек десять, подскочил караул, и началась свалка, и ревел Мем Рамирес, призывая на помощь святого Иакова, Сантьяго, покровителя Испании, а король дон Афонсо по ту сторону стены отвечал: Сантьяго и Пресвятая Дева, помогите нам, и еще сказал: Бей их, пусть ни один не уйдет, обычные в таких случаях призывы, а меж тем с другой стороны поднялись двадцать пять наших и побежали к воротам, тщась отворить их, но преуспели в своем намерении, лишь когда сверху сбросили им железную кувалду, и ею они сумели разнести петли и впустить короля, и тот, преклонив колени на пороге, начал было возносить хвалу Господу, но принужден был тотчас подняться и дать отпор ринувшимся на защиту ворот маврам, которым тут и смерть пришла, потому что наши поспешили истребить их всех, а заодно женщин и малых детей и домашней скотины во множестве неимоверном, так что кровь по улицам текла ручьями, и так вот был взят Сантарен, и при штурме был я и другие, которые здесь вот со мной. Кое-кто из этих других закивал подтверждающе – им, без сомнения, тоже было что поведать, но поскольку относились они к тем, кому вечно не дают слова, во-первых, потому, что слова у них всегда не в должном количестве, а во-вторых, потому, что отказываются, когда их просят, то и остались они сидеть как сидели, сидеть кружком да помалкивать, слушая златоуста, который столь преуспел в зарождающемся искусстве говорить по-португальски, и да не покажется преувеличением наше утверждение, что у нас самый продвинутый и богатый язык в мире, если еще восемь с половиной веков назад простой, рядовой солдат сумел смастерить такую ясную и отчетливую речь, где имеется все – и счастливые повествовательные ходы и находки, и ритмичное чередование долготы и краткости, и смена планов, и возрастающая напряженность – сиречь саспенс, – и даже чуть-чуть непочтительная ирония по адресу короля, принужденного прервать благодарственную молитву, пока самому не пришел аминь от вражеского меча, и о поступке сем, в тысячный раз зачерпнув из неиссякаемого кладезя народной мудрости, скажем мы так: Аминем квашни не замесишь, молитву твори да муку клади. Один из новобранцев, боевой опыт коего сводился к тому, что он видел, как мимо проходит войско, однако по природе своей парень был сметливый и рассудительный, понял, что никто из ветеранов высказываться не желает, и высказал в словах то, что, без сомнения, было в мыслях у каждого: Такой хрящик поди-ка разгрызи, не обломать бы нам зубы об этот самый Лиссабон, вот ведь какая интересная метафора, возвращающая в наше повествование и уже знакомого нам пса, и других собак, ибо много, очень, неисчислимо много потребуется их, чтобы обглодать высокие, крепостью своей достойные определения крепостные, стены, на которых надменно белеют бурнусы и сверкают клинки. Это невеселое пророчество смутило дух его товарищей, ибо на войне нипочем не узнаешь, кому придется умирать, а жребий порой и в самом деле выпадает только однажды, а лиссабонские мавры должны были бы рехнуться, чтобы лечь спать, когда уже близок час роковой, и, можно об заклад биться, что на этот раз никакому часовому не придется кричать: Менфу, поскольку осажденные слишком даже хорошо знают, кто идет и чего он хочет. По счастью, воцарившееся было уныние развеяли двое пажей – тех самых, что держали коней в долине открытой и пустынной под Сантареном, – принявшихся с громким хохотом рассказывать, что сделали они и другие с несколькими мавританками, бежавшими из города, на свою беду бежавшими, потому что сперва надругались над ними, взяв силой по многу раз, а потом убили без жалости, как нехристей, каковыми они и были. Могейме тогда вступился было за них всей силой своего авторитета, как боец с передовой, говоря, что в пылу боя можно убивать налево и направо, не глядя, кто перед тобой, но теперь, когда насладились плотью этих мавританок, по-христиански лучше было бы отпустить их, однако на проявление такого гуманизма пажи ответствовали, что убивать их надо всегда, не важно, изнасилованных или нет, чтобы больше не рожали мусульманских собак. Похоже было, что Могейме не нашелся, чем возразить на такой радикальный довод, но из каких-то потайных глубин своего разума извлек соображение, заставившее пажей онеметь: Подумайте, что вы, может быть, с ними вместе убьете и детей-христиан у них во чреве, и вот тогда уж и эти молодцы лишились, как уже было сказано, дара речи и промолчали в замешательстве, хоть и могли бы отбить этот выпад, сказав, что, мол, ребенок считается христианином, если у него оба родителя христиане, а что мавританок, может статься, обрюхатили, так то было внезапное осознание своего апостольского долга, ибо бросали семя свое куда попало, неся христианство. Случись тут какое-нибудь духовное лицо – например, проходил бы мимо в это время полковой капеллан, – он, без сомнения, окончательно прояснил бы теологический вопрос, очистил бы души от сомнений, а умы укрепил бы в вере, но, как на грех, все клирики были при короле и ожидали чужестранных дворян и только сейчас, кажется, возвращаются, судя по кликам и возгласам, каждый празднует ведь как может и как от веку повелось, хотя в данном случае, прямо скажем, радоваться особенно нечему.
А Раймундо Силве, которого более всего занимает, как бы получше обосновать еретический постулат о крестоносцах, отказавшихся помочь в осаде Лиссабона, как до одного персонажа, так и до другого дела мало, хотя, разумеется, как человек импульсивный, он не может избежать тех мгновенных притяжений или отталкиваний, которые находятся, так сказать, не в сердцевине вопроса и нередко в конце концов ставят в зависимость от некритически воспринятых личных предпочтений или неприязни то, что должно решаться сообразно данным разума и – в данном случае – истории. В Могейме привлекла его непринужденность, чтобы не сказать блеск, с которым тот изложил эпизод штурма, но, помимо чисто литературных достоинств, пленил его порыв человечности – свидетельство хорошо развитой души, упрямо сопротивляющейся пагубному воздействию извне, – проявленный в жалости к несчастным мавританкам, и не потому, что не влекли его Евины дочери, пусть и испортившие породу, вовсе нет, случись ему тогда оказаться в долине, а не рубиться с мужьями этих женщин, он бы насладился их телом так же и с таким же удовольствием, что и его сотоварищи, но вот резать горло, в которое еще минуту назад впивался он поцелуем, – нет, не стал бы. И потому Раймундо Силва избирает в герои его, хоть и считает, что кое-какие моменты должны быть предварительно прояснены, дабы не возникло недоразумений, способных омрачить впоследствии, когда непременные узы приязни, связывающие автора с его мирами, сделаются неразрывными, так вот, сказали мы, омрачить полную гармонию причин и следствий, которые стянут этот узел с двойной силой необходимости и неизбежности. И стало быть, надо разобраться, кто здесь лжет, а кто речет истину, и в данном случае мы имеем в виду не имена – Могейме, или Мокейме, ибо и на такой манер зовут его многие, или Мойгема – и хотя имена важны, спору нет, все же важность свою они обретают лишь после того, как мы узнаем их, а пока не узнали, человек для нас – всего лишь человек, да и все на этом, вот он тут, перед нами, мы глядим на него и, значит, узна́ем, если он попадется нам в другом месте: Я знаю его, говорим мы – и баста. А узнав наконец и как зовут его, верней всего, из составного имени мы ограничимся лишь частью этого имени, выберем ее или примем как самую точную идентификацию, и это доказывает, что имя, конечно, важно, но не всеми своими частями одинаково, ибо нам безразлично, что Эйнштейна звали Альбертом и что фамилия Гомера неизвестна. А если и хотелось бы Раймундо Силве на самом деле в чем-то удостовериться, то разве лишь в том, что вуды в ручье Атамарма и вправду сладкие, как уверял Могейме, провозвещая будущую главу в Хронике Пяти Португальских Королей, или, наоборот, горькие, как заявляет в своей почтенной Хронике дона Афонсо Энрикеса уже не раз помянутый нами Антонио Брандан, договорившийся до того, что не горчи вода в ручье хоть немного, не получил бы он такого названия, ибо если перевести его на местный и доступный пониманию язык, это и значит Горькие Воды. Вопрос был не из самых главных и важных, однако Раймундо Силва дал себе труд задуматься над ним и прийти к выводу, что, рассуждая логически – хоть мы-то с вами знаем, что действительность не всегда избирает торную стезю логики, – и приняв в расчет, что все источники на земле в большинстве своем пресноводные, а потому бессмысленна попытка определить этот ручей по тем его свойствам, какие имеются у всех иных, и ведь не называем же мы Венериным Волосом воды, окружающие зародыша, так что корректор, в другие источники, исторические и документальные, еще не заглянув, подумал, что все же горьки должны быть воды Атамармы, и, продолжая размышлять, решил, что когда-нибудь сам зачерпнет оттуда и окончательно убедится, что они солоноваты, и таким образом все разрешится ко всеобщему удовольствию, ибо солоноватость – как раз на полдороге от сладкого к горькому.