Искупление: Повесть о Петре Кропоткине - Алексей Шеметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клеменц задумался.
— Да, человечество ухитрилось исказить не одну эту страсть, но и все другие, — сказал он и, взяв рукопись, стал читать дальше.
А Кропоткин опять шагал по комнате, думая теперь об искажении человеческих страстей. В самом деле, все они претерпели поразительную деформацию с тех пор, как первая кучка выделившихся людей отринула труд и отгородилась от своих собратьев. У них, выделившихся, утративших трудовое влечение, непомерно разрастались другие их влечения. Разрастаясь, искажались, искусственно возбуждались, гипертрофировались. У тех же, на кого легли все тяготы жизни, страсти, самые естественные, постепенно отмирали, подавленные гнетом, а труд переставал быть природной человеческой потребностью, терял всякую привлекательность и казался божьим наказанием, и только теперь пробуждается сознание порабощенных, и они мало-помалу начинают понимать, что муки людские не вечны и созданы не всевышним, а земными владыками, что власть сильных мира сего тоже не вечна, что от нее можно, объединившись, освободиться… Размышление прервал Клеменц.
— Ты слишком веришь, Петя, в человека, в его доброе начало, — сказал он, поднявшись с кушетки, чтобы размяться. — И слишком ненавидишь насилие, поэтому не хочешь допустить никакой власти в будущем социалистическом обществе. Ты полагаешь…
Теперь Клеменц ходил взад-вперед по комнате, а Кропоткин сидел на стуле в стороне и слушал.
— Ты полагаешь, что достаточно дать народу полную свободу и сразу исчезнут все преступления. Очерченный тобой общественный анархический идеал — для идеальных людей, а ведь таковых в народе мало. Может быть, и вовсе нет. Их надо растить и воспитывать десятилетиями, а то и столетиями.
— Но воспитывать человека можно только в человеческих условиях, — сказал Кропоткин. — Свобода — это и есть человеческое условие. А свобода народа и власть над ним — несовместимы. Ты назвал описанный идеал анархическим. И не ошибся. Но анархия — это не своеволие всех и каждого, не беспорядок, как неверно ее некоторые толкуют, а только безвластие, безначалие — таков точный ее смысл, так понимал ее и Прудон.
— Хорошо, давай вместе представим то, что ты предначертал. Революция совершена. Фабрики и земли отданы народу. Люди объединены в общины, между общинами заключены договоры на обмен изделий и продуктов. Освобожденный народ полон энтузиазма, все добросовестно трудятся. Каждая община стремится жить все лучше и лучше. Но вот одна из них нарушает соглашение, не исполняет свою обязанность перед другой. Как тут быть? Понадобится ведь арбитр, наделенный властью, а власть ты отрицаешь.
— Понадобится не арбитр, не прокурор, а избранный народом третейский суд.
— Друг мой, все эти третейские суды и хозяйственные комиссии будут совершенно бездейственны, если не наделить их властью.
Критик поймал автора в самом узком месте. Кропоткин и сам чувствовал, что тут у него не вполне сходятся концы с концами, но отказаться от идеи послереволюционного безвластия он не мог и был уверен, что она реальна, надо только лучше ее обосновать, подкрепить историческими фактами.
— Третейский суд был известен еще во времена Дмитрия Донского, — говорил Клеменц, — а Екатерина Вторая изобрела и Совестный суд. Но история этих учреждений доказала, что они бездейственны.
Тут уж сам критик попал в тесное место, выпустив автора на простор.
— Да, третейский суд — самый древний, — подхватил Кропоткин. — Он предшествовал государственному суду. Последний и затер, уничтожил своего предшественника. Постепенно, по мере укрепления монархии. Третейские суды были действенны во времена вольных общин. Почему же они окажутся бездейственны в свободном социалистическом обществе?
Клеменц промолчал. Он еще несколько раз прошелся по комнате и сел на кушетку. Минут пять почитал записку и опять встал.
— Я не нахожу места Моцарту в твоем обществе, — сказал он. — Ни Моцарту, ни Канту, ни Пушкину, ни Менделееву. Все люди должны жить за счет своего труда, имеющего спрос большинства населения. У наших крестьян нет ни малейшего спроса на сонаты и симфонии.
— Он появится, такой спрос.
— Через сто — двести лет? А Моцарт должен ждать?
— Он будет занят нужным большинству трудом, но только четыре часа в сутки.
— И как раз в эти четыре часа мы лишимся «Турецкого марша»… Вот ты пишешь тут о Дарвине. Были бы открыты его законы живой природы, если бы он по четыре часа работал в мастерской или на полях?
— Их открыли бы, возможно, не в пятьдесят девятом году, а раньше, если бы все люди, скажем, с начала нашего века занимались производительным трудом. Дарвин, занимающийся вывозом нечистот, потому только кажется людям абсурдом, что они не в состоянии отрешиться от современных представлений. Мы забываем, что для того, чтобы появилась такая личность, как Дарвин, нужен был подбор особо благоприятных условий в течение десятилетий.
— Вот-вот, ты сам себя опровергаешь. Благоприятных условий для Дарвина не оказалось бы, если бы его дед и отец не были бы врачами, которые физически не работали.
— Нет, благоприятных условий для открытий было бы больше, если бы все люди занимались производительным трудом и, следовательно, все имели бы больше времени для образования, размышления и исследований. Распределение труда было полезно для социального развития, но оно становится все более вредным. Оно расчеловечивает человека, замыкает каждого в свою тесную клетку. Настает время интеграции труда. В этом спасение.
— Ладно, дружок, — сказал Дмитрий, — до осуществления твоего социального идеала еще очень далеко. Я думаю, наши сильно спорить о таком далеком будущем с тобой не станут.
— И все-таки мы должны ясно представлять, за какое будущее боремся. Понимаю, что действительность будет так сложна и разнообразна, что ее не уложить ни в какой идеал. Однако мы зовем народ не к пугачевскому бунту, а к революции. Не только к разрушению, но и к построению. Никакая постройка невозможна без проекта, хотя бы приблизительного. Иначе перекосится все сооружение. И рано или поздно рухнет.
— А если проект ошибочный? Сооружение тоже может рухнуть.
— Поэтому и необходимо уже теперь серьезно обсуждать будущее социальное построение, учитывая ошибки прошлых революций.
— Что ж, будем обсуждать, — сказал Клеменц. — Давай теперь посмотрим, какие ближайшие дела ты предлагаешь. — Он сел на кушетку и начал читать вторую часть программы.
Дмитрий теперь не улыбался, не хмыкал, не покачивал головой. Читал с напряженной вдумчивостью, даже не читал, а работал, все больше увлекался, возбужденно дакал и такал, бросал на ходу замечания.
— Да-да, главная работа — в среде крестьян и городских рабочих, а с интеллигентной молодежью — только с той, которую можно повернуть к революции… Так-так, верно! Пора приступить к организации революционной партии… Да, именно так! Наша партия не должна стоять вне народа, а среди его самого… Да, только так! Полнейшее отречение от всяких признаков барства. Труд… Только физический труд? Для каждого народного агитатора? Нет, здесь наши друзья вступят в жестокий спор с тобой. Не всякий ведь сможет пахать или лить металл, как Рогачев.
— Для некоторых революционеров допускается исключение, — сказал Кропоткин. — Перелистни несколько страниц, прочти, что там сказано. Тот из интеллигентов, кто не в состоянии работать физически, может стать сельским фельдшером, волостным писарем, учителем или еще кем-нибудь, только не чиновником.
Клеменц читал дальше.
Он прочел записку уж под вечер. Поднялся с кушетки и стал разминаться.
Они оба сейчас шагали по комнате, то рядом, то в разные стороны, расходясь и сходясь, останавливаясь друг перед другом.
— Работа твоя, Петр, весьма серьезна, — говорил Дмитрий. — Это и программа, и, в сущности, социологический трактат. Сдается, со временем ты оставишь географию и уйдешь в социологию. Это твой первый шаг в социальную науку. Но спор о программе предвижу большой. Послереволюционный общественный строй описан основательно и подробно. Однако идея безвластия вызывает сомнение. Ты чересчур горяч и нетерпелив. Перешагиваешь, мне кажется, через какую-то послереволюционную стадию. Повторяю, ты слишком веришь в человека, в его доброе начало, в его разум… Предлагаешь сразу после революции организовать совершенно свободные общины и легко находишь в них место даже для бывших владельцев земель и фабрик, а ведь помещики и буржуи не пойдут в эти трудовые общины.
— Пойдут, если захотят есть, одеваться и иметь жилище.
— Нет, они возьмутся за оружие.
— Все оружие будет в руках народа.
— Ладно, оставим общественный идеал таким, каким ты его начертал. Думаю, больших возражений он не вызовет. Потолкуем о путях революции, о работе в народе. Программа предъявляет слишком суровые требования к революционерам. Все они, за небольшим исключением, должны стать в положение крестьян или рабочих. Не каждому это под силу.