Территория книгоедства - Александр Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Листаем дальше. «То было на Валлен-Коски». Анна Андреевна, вот вы где, с разбухшей куклой в руках.
Анненский был учителем. Учителем не в том смысле, что он учил поэтов, как правильно обращаться с рифмой. И не в хлебниковском, экспериментальном плане, когда в поэтической лаборатории гения создаются новые формы, ритмы, слова, приемы и проч., а поэты менее одаренные черпают из этой бездонной чаши, благо не было заявок на эсклюзив. Анненский учил своими стихами, как внутреннюю музыку человека перекладывать на простые слова. У него вы не услышите ни одного фальшивого звука. Он обогатил поэзию новыми ритмами и мотивами. После Тютчева он был первым русским поэтом, выведшим поэзию из долины смертной тени на свет.
Пример Анненского еще раз напоминает о том, что поэзия рождается в тишине. И вовсе не обязательно сопровождать чтение стихов битьем о головы слушателей графинов. И порою тихое слово звучит в человеке громче, чем усиленный репродуктором голос Евтушенко на многотысячном стадионе в Лужниках.
Под конец не удержусь, процитирую. Потому что очень уж хорошо.
Цепляясь за гвоздочки,Весь из бессвязных фраз,Напрасно ищет точкиТомительный рассказ,
О чьем-то недобореКосноязычный бред…Докучный лепет горяНенаступивших лет,
Где нет ни слез разлуки,Ни стылости небес,Где сердце – счетчик муки,Машинка для чудес…
Киплинг в переводах Чуковского
Киплинг, как леший, в морскую дудку насвистывает без конца.
Булат ОкуджаваСтранная фраза про лешего, дующего в морскую дудку, вынесенная мною в эпиграф, если вдуматься, нисколько не странна. Я ее понимаю так: человек земли, береговой житель – москвич, лондонец, петербуржец, – живущий среди лесов и равнин и видящий море разве что на картинах Тернера и Айвазовского, дорвавшись хоть раз в жизни до моря, превращается в восторженного подростка, в киплинговского отважного мореплавателя или просто в счастливого человека, как описывает это поэт Евтушенко в прочитанных мною только что мемуарах:
Первый раз я увидел море… в пятьдесят втором году… когда мы с моим школьным товарищем восторженно выпрыгнули из раскаленного поезда Москва – Сухуми на разъезде у Туапсе, стянули прилипшие к телу рубахи и брюки и в доколенных черных сатиновых трусах моего поколения, не знавшего плавок, ринулись внутрь прохладно кипящего изумруда, растворенного в огромной чаше с необозримыми краями.
Киплинг был человек морской и путешествовал много – одна дорога до Индии занимала, считай, полжизни. Самолеты тогда еще не летали. И потом уже, осев в старой Англии, он продолжал путешествовать вместе с героями своих книг.
Корней Чуковский путешествовал в своей жизни редко – в двадцать один год из Одессы доплыл до Лондона. Затем, когда ему уже было восемьдесят, повторил свое английское путешествие, правда, уже не морем и не из Одессы. Путешествие это вышло сентиментальным – он ездил в Оксфорд получать почетное звание доктора литературы. И еще он был за границей в 1916-м, в Первую мировую, когда его направили военным корреспондентом в страны-союзницы.
Но тяга к странствиям, путешествиям, необычному была у него всегда.
Достаточно оглядеть бегло список сочиненных или переведенных Чуковским книг, то сразу выделяются вещи, так или иначе связанные с морем и путешествиями: «Бармалей», «Робинзон Крузо», «Том Сойер» и «Гекльберри Финн», «Копи царя Соломона», «Айболит» (и в стихах, и в прозе). В первом детгизовском издании «Острова сокровищ» (1935) рядом с именем сына Чуковского, Николая, переведшего роман Стивенсона, стоит имя отца, правившего текст перевода.
Киплинга Чуковский начал переводить в 1910-е годы, затем, уже во «Всемирной литературе» Горького, продолжил эту работу. «Сказки» Киплинга впервые издаются в 1923 году и затем переиздаются неоднократно. Переводы совершенствовались от издания к изданию, и то, что мы имеем сейчас, – результат многолетней вдохновенной работы доброго нашего сказочника.
Между прочим, когда-то за эти и за другие сказки приходилось вести нудную и тяжелую борьбу с дураками. Самую настоящую, которая могла кончиться чем угодно – ссылкой, литературным изгнанием, даже гибелью. Тезис о том, что в книгах для советских детей должны быть не фантазии, не сказки, а подлинные, реальные факты, усиленно внедрялся педагогами в начале 30-х годов. Вот, к примеру, какие письма получала редакция «ЕЖа», когда в журнале был напечатан античный миф о Персее в пересказе Чуковского.
«Особенно не дает мне покоя мой 9-летний сын, который с негодованием упрекает меня (как будто я в этом виноват):
– Смотри, папа, весь журнал посвящен памяти Ленина, а тут вдруг такая бессмыслица о какой-то Медузе, о серых бабах и тому подобное!» – пишет заведующий школой из города Гомеля.
Естественно, кивок в сторону сына – всего лишь прикрытие. По сути такое письмо – не что иное, как политический донос на писателя.
Людей, подобных автору этого письма, Рэй Брэдбери называл «людьми осени». Но веселые люди выиграли. Не всегда везет дуракам, если даже они считают себя хозяевами страны.
А еще приходилось бороться за сам язык. Чуковский начал эту борьбу еще в 1910-е годы, выступая в своих статьях против Чарской и ее эпигонов. В 1916 году он написал своего знаменитого «Крокодила» и напечатал его в 1917-м в приложении к журналу «Нива». Вот как комментирует сам Чуковский свои намерения:
Я решился на дерзость: начал поэму для детей «Крокодил», воинственно направленную против царивших в тогдашней детской литературе канонов.
Маршак много лет спустя писал по поводу эксперимента Чуковского:
Первый, кто слил литературную линию с лубочной, был Корней Иванович. Надо было быть человеком высокой культуры, чтобы уловить эту простодушную и плодотворную линию.
Борьба за язык была выиграна. Детская литература в руках мастера ожила, снова в ней забила и заиграла живая пушкинская струя, а слова стали упругими и веселыми, как резиновые детские мячики.
И Киплинг стал нашим Киплингом. Перечитайте еще раз хотя бы сказку «Откуда у кита такая глотка»: «Он ел и лещей, и ершей, и белугу, и севрюгу, и селедку, и селедкину тетку, и плотичку, и ее сестричку, и шустрого, быстрого вьюна-вертуна угря».
Ну чем не наша чудо-юдо рыба-кит, описанная в «Коньке-Горбунке»?
Да какую сказку ни приводи в пример – хоть «Слоненка», хоть «Кошку, которая гуляла сама по себе», хоть про верблюдов горб, – в любой вы услышите тот самый «живой как жизнь» великий русский язык, которому учит нас и наших детей замечательный писатель Чуковский.
Клюев Н
Клюев спешно одергивает у зеркала в распорядительской поддевку и поправляет пятна румян на щеках. Глаза его густо, каку балерины, подведены. Морщинки вокруг умных, холодных глаз сами собой расплываются в деланную сладкую, глуповатую улыбочку.
– Николай Васильевич, скорей!..
– Идуу… – отвечает он нараспев и истово крестится. – Идуу… только что-то боязно, братишечка… – Ничуть ему не «боязно» – Клюев человек бывалый и знает себе цену. Это он просто входит в роль «мужичка-простачка».
Потом степенно выплывает, степенно раскланивается «честному народу» и начинает истово, на о:
Ах ты, птица, птица райская,Дребезда золотоперая…
Так ехидный Георгий Иванов описывает один из открытых поэтических вечеров «народной школы» Сергея Городецкого.
Искажает, конечно, перевирает, но какой же мемуарист не без этого? Взять хотя бы отчество Клюева, которое не Васильевич, а Алексеевич. Эту, впрочем, трансформацию а-ля Гоголь автор воспоминаний делает, кажется, для прикола.
Далее в своих мемуарах Г. Иванов рассказывает о том, как Клюев, только что приехавший в Петербург, пригласил будущего мемуариста в «клетушку-комнатушку», которую тот снял на Морской.
Клетушка оказалась номером «Отель де Франс», с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
– Маракую малость по-басурманскому, – заметил он мой удивленный взгляд. – Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох голосистей…
Такое ироничное описание поэта Клюева сопровождается довольно неожиданным замечанием: «Единственного настоящего поэта этого жанра Городецкий как раз проглядел. Прочел его рукописи и не обратил внимания. Открыл Клюева „бездушный“ Брюсов».