Мятеж на «Эльсиноре» - Джек Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем, когда буфетчик загнал под ноготь занозу, она очень разволновалась, долго возилась с щипчиками и вытащила ее. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческие плантации до войны за освобождение рабов, а мисс Уэст – владелицу плантаций, интересующуюся исключительно домашними рабами. Работающие в поле рабы – вне ее ведения и внимания, а матросы – как раз такие полевые рабы «Эльсиноры». Не далее, как несколько дней тому назад, у Вады была сильнейшая головная боль, и мисс Уэст очень расстроилась и лечила его аспирином. Надо полагать, что все эти странности следует приписать ее морскому воспитанию. Она получила суровое воспитание.
В эту чудесную погоду мы через день слушаем граммофон во время второй послеполуденной вахты. В другие дни в это время мистер Пайк несет вахту наверху. Но когда он свободен и находится внизу, то уже во время обеда выдает свое ожидание плохо скрываемым нетерпением. И все же он в таких случаях неизменно ожидает, пока мы не спросим, будем ли мы осчастливлены музыкой. Тогда его огрубелое лицо озаряется, хотя морщины остаются такими же резкими, как всегда, скрывая его восторг, и он отвечает отрывисто и угрюмо. Итак, через день мы наблюдаем этого избивателя и убийцу, с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, обчищающего и ласкающего возлюбленные свои пластинки, восхищенного их музыкой и, как он сказал мне в начале плавания, верящего в такие минуты в Бога.
Странное существование – эта жизнь на «Эльсиноре». Сознаюсь, что в то время как мне кажется, что я провел здесь долгие месяцы, так хорошо я успел ознакомиться со всеми подробностями маленького круга ее жизни, – ориентироваться в этой жизни я не могу. Мои мысли непрестанно перебегают от вещей непонятных к вещам неразгаданным, от нашего капитана – Самурая с восхитительным голосом архангела, раздающимся только в шуме и грохоте бури, к измученному и слабоумному фавну с большими прозрачными страдальческими глазами; от трех висельников, властвующих на баке и соблазняющих второго помощника, к беспрестанно бормочущему О’Сюлливану в его стальной норе и вечно жалующемуся Дэвису, который прячет свайку на верхней койке, да к Христиану Джесперсену, затерянному где-то среди этого огромного океана с мешком угля в ногах. В такие минуты вся жизнь «Эльсиноры» представляется мне такой же нереальной, как представляется нереальной жизнь вообще философу.
Я – философ. Поэтому жизнь «Эльсиноры» для меня нереальна. Но нереальна ли она для господ Пайка и Меллера, для идиотов и сумасшедших, для остального безмозглого стада на баке? Я не могу не вспомнить одного замечания де-Кассера. Это было за бокалом вина у Мукена. Он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – война с правдой, то есть с реальной действительностью. Человек с детства отворачивается от фактов. Его жизнь – беспрестанное уклонение. Чудеса, химеры и мечты о будущем – вот чем он живет. Он питается вымыслами и мифами. Только ложь делает его свободным. Одним животным дано приподнимать покрывало Изиды[10]; смертные не смеют. Животное бодрствующее не может убежать от действительности, потому что оно лишено воображения. Человек, даже бодрствующий, вынужден постоянно искать убежища в надежде, вере, в басне, в искусстве, в божестве, в социализме, в бессмертии, в пьянстве, в любви. От Медузы-Истины убегает и взывает к Майе-лжи[11]».
Бен должен сознаться, что я цитирую его точно. И вот мне приходит в голову, что всем этим невольникам «Эльсиноры» действительность представляется реальной, потому что они искусственно бегут от нее. Все они и каждый из них твердо верят, что обладают свободной волей. Для меня же действительность нереальна, потому что я сорвал все покровы Вымысла и Мифа. Мое давнишнее старание убежать от действительности, сделав меня философом, накрепко привязало меня к колесу действительности. Я, сверхреалист, являюсь единственным антиреалистом, отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». Поэтому я, наиболее глубоко проникающий в нее, вижу лишь фантасмагорию во всем жизненном процессе «Эльсиноры».
Парадоксы? Да, я допускаю, что это парадоксы. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но все остальные на «Эльсиноре», плавающие лишь на поверхности этого моря, держатся на воде, не тонут, – вероятно, потому что никогда не представляли себе ее глубину. И я легко могу себе представить, каково было бы практичное, ограниченное мнение мисс Уэст об этих моих рассуждениях. В конечном счете, слова – это ловушки. Я не знаю ни того, что я знаю, ни того, что я думаю.
Знаю я одно: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на судне. Возьмем мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею. Почему? Не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. И все-таки это самое ее здоровье, отсутствие в ней малейшего намека на вырождение не дает ей быть великой… например, в музыке.
Уже несколько раз в течение дня я отправлялся послушать ее игру. Рояль хорош, и, по-видимому, она прошла превосходную школу. К своему удивлению, я узнал, что она получила ученую степень Брина Моура и что отец ее также много лет тому назад получил степень от старого Баудуина. И все же в ее игре чего-то не хватает.
Ее удар великолепен. Она обладает силой и твердостью (без резкости или выколачивания) мужской игры – силой и уверенностью, недостающих большинству женщин, что некоторые из них сознают сами. Когда ей случается сделать ошибку, она безжалостна к себе и повторяет снова, пока не справится со всеми трудностями. И справляется очень быстро.
Все это так, и есть в ее игре некоторый темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она передает его чистоту и уверенность. Она превосходно справляется с техникой Шопена, но никогда не поднимается на те высоты, на которых витает Шопен. Каким-то образом она чуть-чуть не достигает полноты исполнения.
– Вы говорили о Дебюсси, – как-то заметила она. – У меня есть здесь кое-какие его вещи. Но я не увлекаюсь им. Я его не понимаю и пытаться понять для меня бесполезно. Это не кажется мне настоящей музыкой. Она не может захватить меня, как я не могу, возможно, оценить ее.
– А между тем вы любите Мак-Доуэлля, – вызывающе сказал я.
– Да… да, – неохотно созналась она. – Его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у камина». И я люблю вещи этого финна, Сибелиуса, хотя они кажутся мне слишком мягкими, чересчур нежными, чересчур прекрасными. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Мне кажется, что это приедается.
Какая обида, подумал я, что с этим благородным мужским ударом она не понимает глубин музыки. Когда-нибудь я попробую добиться от нее, что значат для нее Бетховен и Шопен. Она не читала «Истинного вагнериста» Шоу и никогда не слыхала «О Вагнере» Ницше. Она любит Моцарта и старого Боккерини и Леонарда Лео. Ей нравится также Шуман, особенно его лесные мелодии. И она блестяще играет его «Мотыльков». Когда я закрываю глаза, я могу поклясться, что по клавишам ударяют пальцы мужчины.