Год рождения 1960 - Фёдор Стариков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Моздоке ночевали в каком-то ветхом дощатом аэродромном бараке. Долго не могли заснуть. Допили последний коньяк, что прихватили из Москвы. Самый молодой и самый эмоциональный из них, коми-пермяк Серега, под воздействием коньячных паров, пытался произнести какую-то сумбурную пафосную речь о долге и подвигах.
— Подвиги, юноша, это для гусар — никто не ожидал от немногословного и самого возрастного из их группы, Васильича, заместителя командира, ни такого обращения — «юноша», ни такой речи. Невысокий, жилистый, с грубоватыми чертами лица, Васильич производил впечатление обычного заводского работяги. Но, как потом рассказали служившие с ним москвичи, Васильич прошел Афган, затем попал еще в самый первый призыв группы «Вымпел», имел кучу наград, знал три языка и оставался до сих пор майором только из-за своего неуживчивого со вздорным начальством характера.
— Да, юноша, подвиги — это для гусар — продолжил Васильич, — А война — это работа. Тяжелая, грязная, потная работа. Про кровь я и не говорю. И выигрывают войну мужики…
Про грязь Васильич сказал в самую точку. Грязь — это было самое первое и самое острое ощущение от войны, оставшееся в памяти Фёдора, наверное, на всю оставшуюся жизнь. Скользкий слой грязи на аэродромной бетонке в Моздоке, грязь по всей территории аэропорта Северный, где они базировались, грязь на всех дорогах Грозного, и на разрушенных улицах и во дворах, по которым всеразрушающим катком прокатились ожесточенные бои, и среди тех небольших островков городских строений, которые война пока пощадила. Грязью, как будто дополнительным слоем специального камуфляжа, были покрыты БТРы, на которых они выезжали на задания. Килограммы, а может даже пуды грязи на берцах они привозили с каждого выезда.
Они встали с рассветом, быстро загрузились в потрепанный МИ-8, со следами пулевых отверстий в обшивке. Командир вертолета вышел в десантный отсек.
— Так, бойцы, броники сразу на себя, магазины полные, в случае вынужденной сразу рассыпаемся, занимаем круговую.
Странное ощущение осталось у Федора от этого полета. Ему вдруг вспомнилась поездка на поезде к тете Нине в Астрахань. Можно было уткнуться лицом в стекло и наблюдать, как за окном быстро мелькают придорожные деревья. Точно также и сейчас — Федор уткнулся в иллюминатор, за стеклом которого почти на уровне его глаз мелькали верхушки раздетых зимних деревьев. Казалось, вертолет вот-вот заденет эти верхушки своими шасси, но машина как будто лодка на воде плавно лавировала между этими верхушками. Чувствовалась уверенная рука пилота.
За шумом винтов он не услышал, только увидел, как сверкая белыми хвостами разлетаются в стороны тепловые ловушки. Неожиданно вертолет взмыл над скалистым пригорком и, казалось, провалился вниз. Парни охнули, а Федору такие ощущения были не впервой, студентом он часто летал домой и из дома на кукурузнике Ан-2. Там воздушные ямы были в порядке вещей. Огромное поле аэродрома Северный представляло странное зрелище. Его летное поле, засыпанное парашютиками сигнальных ракет, напоминало шкуру огромного серого животного со множеством маленьких белых крапин.
Как только вертолет заглушил двигатель, они услышали город. Город хрипел отдаленными звуками автоматных очередей, кашлял нечастыми выстрелами орудий и выдыхал яркие вспышки выстрелов и следом то черный, то белый или серый плотный дым от разрывов мин и снарядов. Далеко на горизонте, так далеко, что их не было слышно, над городом накручивала круги пара вертолетов, тоже раскидывая по сторонам трассеры тепловых ловушек и время от время посылая на землю плевки НУРСов.
— Вам повезло, сегодня уже тихо. Дней пять назад был швах. По пять рейсов с ранеными за день делали — вертолетчик высунулся из окна кабины.
— Добро пожаловать на войну! И удачи вам, парни! — вертолет уже снова медленно раскручивал лопасти.
Они прибыли на войну. На войну, которой, как они с пацанами считали, по крайней мере, так они считали лет тридцать назад, больше быть не должно. Просто по определению — не должно. А она пришла.
Два месяца они работали на войне. Им повезло. За всю командировку из группы никого ни разу не ранило. Были контузии и те несерьезные. Физически Фёдор переносил все легко, но на душе было тяжко. На выездах он вглядывался в разрушенный город и понимал, что он уже видел это в документальных хрониках о Сталинградской битве или о штурме Берлина и Кенигсберга, в хрониках о той другой войне, которая всегда и подразумевалась под этим словом, когда просто говорили «война». Он видел пустые глаза стариков, одиноко бродивших по городским развалинам, и русских и чеченцев, глаза голодных детей и измученных женщин, которые прятались в подвалах разрушенных многоэтажек. Они набивали БТР сухпайками, консервами и мешками с пересушенными армейскими сухарями и на каждый выезд в город строили маршрут через эти многоэтажки. И каждый вечер, устраиваясь спать на носилках, служивших им кроватями, он долго лежал и думал:
— Как же так случилось и почему? Ведь так не должно быть. У всех людей, а у детей и стариков, тем более, должны быть кусок хлеба и крыша над головой. У детей должны быть отец и мать, а старики должны умирать своей смертью и их должны хоронить их дети, а не наоборот. Разве мало было той войны, чтобы понять, что такое больше повторяться не должно. И от всех этих мыслей его здоровое спортивное сердце, казалось, ныло непрестанно, потому что все эти картины были перед глазами каждый день.
А ведь все верили, что подобного больше не будет. И они с пацанами верили. Конечно, им все равно хотелось проверить, почувствовать — смогли бы они «под танки…», но в душе они все понимали, глядя на взрослых, переживших ту войну, которую они считали последней, что нет ничего, чтобы могло бы оправдать все то горе, которое она принесла.
Да, им повезло. Они вернулись все живыми, хотя и другими. И, даже, в общем-то, здоровыми. Хотя, москвич Костя, внук известного летчика-испытателя, и Васильич, прошедшие потом еще не одну такую командировку, несколько лет спустя ушли совсем не от последствий боевых