Двадцатая рапсодия Листа - Даниэль Клугер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова Владимира повергли меня в немалое смущение, но я не нашелся, чем возразить. Так и стоял, глядя на него слегка оторопелым взглядом. И стоял бы так, наверное, долго, когда бы Яков не оглянулся на нас и не спросил недовольно:
– Поехали, что ли?
– Да-да, трогайте, Яков Васильевич, – поспешно отозвался Владимир. Паклин хлестнул вожжами, кибитка покатила в сторону усадьбы Ульяновых, а я все стоял и глядел ей вслед.
Тревожно мне что-то стало, куда тревожнее, чем даже до поездки в Лаишев. Выходило так, что важнейшие сведения, можно сказать, бесценные сведения для разрешения полицейского дела, в которое сам же Владимир меня и вовлек, он собирается сокрыть, да еще меня к тому принуждает! Не нравилось мне все это, а деваться некуда. Идти, вопреки его решению, к Егору мне не пристало. Однако скрывать тоже ничего не хотелось. Я всегда был законопослушным гражданином, и, стало быть, чувство долга требовало доложить обо всем. Да ведь и Яков Паклин, как ни крути, теперь о многом осведомлен. Хотя нет, Яков как раз не в счет; о чем говорилось в письме, он не знает. Да мельник и не станет ничего докладывать уряднику, себе дороже получится. Уж тогда Ефросинья точно узнает о его «двоюродном брате». Но мне-то, мне-то что было делать?
Потоптался я на морозе да и отправился к себе, не сумев привести смущенные чувства в порядок.
Дома было темно, тихо и тепло. Аленушка спала, Домна тоже. Видимо, обе решили, что я задержался в Лаишеве и сегодня уже не вернусь. Несмотря на поздний час, я надумал отужинать. Тем более что дурманный сон, в который я погрузился дорогою, теперь сменился состоянием уверенного и даже какого-то нервического бодрствования. Я осторожно пробрался в горницу и только тут засветил лампу.
На душе у меня сразу же полегчало, когда увидел я на столе, покрытом чистой скатертью, свежий хлеб в плетеной хлебнице под льняным полотенцем и столовый прибор. Нет, ждали, ждали меня сегодня! Во всяком случае, Аленушка уж точно ждала. Узнаю ее заботливые руки. Она, именно Аленушка оставила в печи горшок со щами и гусятницу с говяжьим рагу под сметанным соусом, прикрыв устье заслонкою. Пуще же всего тронуло меня то, что, зная привычки и слабости своего родителя, Аленушка не забыла и любимый мой напиток – у прибора стояли штоф с рябиновкой и привычная граненая рюмка на невысокой ножке.
Я сел за стол и принялся за еду. И вот так, неторопливо поглощая наваристые щи, поддаваясь целебному действию рябиновки, уже спокойно обдумал сказанное Владимиром на прощание. По всему выходило, что студент наш прав, со всех сторон прав. Мне пришло в голову даже то, о чем он не сказал, – что тот же самый неизвестный пока преступник, столь быстро отозвавшийся на интерес молодого человека к полицейскому делу и донесший об этом становому приставу (слова Никифорова о том, что кто-то из кокушкинцев мог наябедничать из обыкновенной зависти, я всерьез не принял), непременно постарается увести дело отсюда, из Кокушкина, еще раз. Увести окончательно, так чтобы не допустить в нем дальнейшего участия молодого Ульянова, которого злодей справедливо опасался. А тут, выходит, мы сами же пойдем ему навстречу, сами же позволим начальству честного нашего урядника отдать дело людям хотя и сведущим, но всего от начала не знающим и уж никаких советов от поднадзорного ссыльного принять не могущим ни в каком случае!
– Вот так-то, Николай Афанасьевич, – пробормотал я, наливая вторую рюмку рябиновки. – Уж ты, друг ситный, выбирай: быть ли тебе тут с нашим студентом заодно да прищемить хвост душегубу, или же соблюсти закон и тем самым, может статься, помочь душегубу от этого закона улизнуть.
Самое грустное было то, что я так и не мог решить – что же все-таки должно мне делать. Владимир-то прав, конечно, но ведь и закон писан, чтобы его блюсти.
Я отодвинул пустую тарелку, смел со стола хлебные крошки и пошел к своему креслу, стоявшему аккурат у книжного шкафа. Набил крепким кнастером, купленным в Пестрецах, любимую трубку, в прошлом году выточенную для меня из грушевого корня умельцем нашим Ермеком.
Все-таки домашняя обстановка споспешествует порядку в мыслях. Окутываясь сизыми клубами табачного дыма, я вскорости пришел к убеждению, что следует мне, однако, промолчать о том, что узнали мы в Лаишеве. Никак нельзя было вот так, сгоряча, бежать к уряднику и выкладывать все козыри. А утвердившись в этой мысли, захотел я, по давней привычке своей, проверить – что поведает мне на сей счет книга графа Толстого, зерцало мое неизменное на все случаи жизни. Я уже потянулся рукою к шкафу, чтобы снять с полки заветный томик, как вдруг осенила меня шальная мысль: проверить то же самое, но по иной книге. Вспомнил я, как точно подсказал мне другой сочинитель, сам того не ведая, верные суждения о разных вещах – о теле, в реке обнаруженном, о гвоздях, коими со всей очевидностью начинил патрон убийца. Так что вместо любимых моих «Севастопольских рассказов» взял я из шкафа переплетенный томик с романом Чернышевского.
И случилось черт знает что!.. Раскрыл я, не глядя, сшитые тетрадки старых журналов, помедлил немного, поводил пальцем по странице, а потом прочел то место, в которое уперся мой ноготь. Прочел – и, ей-богу, подскочил в кресле. И трубку едва не выронил от изумления. Ибо сказано было там следующее:
«… пусть это будет секрет, что я не по своей охоте мрачное чудовище. Мне легче исполнять мою обязанность, когда не замечают, что мне самому хотелось бы не только исполнять мою обязанность, но и радоваться жизнью; теперь меня уж и не стараются развлекать, не отнимают у меня времени на отнекивание от зазывов. А чтобы вам легче было представлять меня не иначе как мрачным чудовищем, надобно продолжать следствие о ваших преступлениях».
Словно обожгло меня прочитанное – надо же, так в точку попасть! Поспешно, даже с испугом захлопнул я запретный роман. Нет, не простая это книжица, право слово, непростая, с вывертом каким-то особенным. Налил я себе еще малость настойки, для храбрости, а как же иначе – ведь дрожь пробрала меня от такого совпадения! Выпил – и снова раскрыл. Ну что ты будешь делать! Словно издеваясь надо мною, Чернышевский заявлял:
«… то, что делается по расчету, по чувству долга, по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать что-нибудь можно этим средством…»
Задумался я над прочитанным. Ведь это чувство долга подталкивает меня известить урядника о том, что удалось нам узнать в Лаишеве от любезного доктора Грибова и словоохотливого немцааптекаря. И по всему видно, что выходит это безжизненно, хотя и в соответствии с буквой закона. А натура моя, естество, так сказать, душа – влечет в обратную сторону. Нет, ничего я не буду говорить, потому как прав наш студент. И ежели кто отыщет злодея и накажет его по заслугам, так только он.
– Не простой вы человек, Николай Гаврилович, – сказал я, обращаясь к автору романа с уважительной серьезностью, – очень даже не простой. И не зря, выходит, молодые люди вас читают и почитают… По сей причине, многоуважаемый господин Чернышевский, отправлюсь-ка я сейчас в постель, а утром нанесу визит моему молодому другу. И делать буду то, что он присоветует. Так-то вот.
С этими словами поставил я переплетенный томик на почетное место, рядышком с «Севастопольскими рассказами», погасил лампу и отошел ко сну с чувствами вполне успокоенными. Ибо принятое решение виделось мне, наконец-то, очень верным.
Увы. Человек предполагает, а Бог располагает. Не зря родилась эта поговорка. Поутру я совсем уж собрался было посетить усадьбу, как заявился ко мне в дом урядник собственной персоной. И такое у него было особенное нетерпеливое лицо, и так громко скрипел он ремнями, что я сразу понял: случилось что-то важное и для нас с Владимиром не весьма приятное.
Так оно и оказалось. Я провел Никифорова в кухню, пригласил сесть, предложил чаю. От чая Егор Тимофеевич отказался. Откинув полы шинели, урядник сел на скамью, у стены стоявшую, и тут же спросил:
– Так что же вы, Николай Афанасьевич, с господином Ульяновым в два дня выездили?
Я замялся – не потому только, что не подготовился к ответу на такой вопрос, но и потому, что почудилась мне в голосе урядника не особо скрываемая насмешка. Он помолчал чуток, а затем неожиданно заявил:
– Впрочем, нужды в вашем ответе нет, господин Ильин. Личность погибшей дамы установлена. Звали ее… – Он стянул с руки перчатку, вытащил из внутреннего кармана какую-то бумажку, поднес к глазам. – Звали ее… ага, вот: Луиза Вайс… Вайс-цим-мер, – раздельно прочитал урядник. – И приехала к нам эта госпожа в недобрый для себя час прямехонько из Вены. Из столицы, значит, Австро-Венгрии.
Ежели бы в тот момент на голову мне обрушилась крыша дома, это поразило бы меня менее, чем слова урядника. Нащупал я за спиною стул, пододвинул, осторожно сел. И подумал сразу же на Паклина: видать, изъявление верноподданнических чувств взяло верх над семейным благополучием. Вот только кто ему имя-то сказал? Неужели Владимир, после того как они от моего дома отъехали?