Красная комната - Август Стриндберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Могу ли я дать тебе совет, совет для жизни, данный мне опытом? Если ты хочешь предохранить себя от самосожжения, к которому ты идешь, как фанатик, то как можно скорее перемени точку зрения; привыкай глядеть на мир с птичьего полета, и ты увидишь, как все мелко и незначительно; исходи из того, что целое — куча мусора, что люди — отбросы: яичная скорлупа, обрезки моркови, капустные листья, тряпки, тогда ты никогда не дашь себя обмануть и не будешь терять иллюзий; наоборот, будешь испытывать большую радость, когда увидишь красивую черту, доброе дело; одним словом, облекись в спокойное и тихое презрение к миру — тебе нечего бояться стать из-за этого бессердечным.
— Этой точки зрения у меня еще, правда, нет; но презрение к миру мною уже овладело отчасти. Но в этом и мое несчастие, ибо, когда я увижу один пример доброты и благородства, я опять люблю людей и переоцениваю их, и опять бываю обманут.
— Стань эгоистом! Пусть черт поберет человечество!
— Боюсь, что не могу!
— Поищи другого занятая. Помирись со своим братом; он, кажется, процветает здесь на земле. Я видел его вчера на церковном совете общины Святого Николая.
— На церковном совете?
— Да, у человека будущее. Пастор-примариус кивнул ему. Он, должно быть, станет скоро городским гласным, как земельный собственник.
— Как обстоят дела с «Тритоном»?
— Они работают теперь с облигациями; при этом твой брат ничего не потерял, если он ничего и не выиграл; нет, у него теперь другие дела.
— Не будем больше говорить об этом человеке.
— Но ведь это твой брат!
— Разве это его заслуга, что он мой брат? Но теперь мы поговорим о чем угодно; скажи мне, что тебе нужно?
— У меня завтра похороны, а у меня нет фрака…
— Можешь взять мой!
— Спасибо, брат, ты помогаешь мне в большом затруднении. Вот в чем дело; но есть еще другое, более интимного характера…
— Зачем выбираешь ты меня, своего врага, в таком интимном деле? Ты удивляешь меня…
— Потому что у тебя есть сердце.
— Не полагайся больше на это! Ну, продолжай…
— Ты стал таким нервным и не похож сам на себя; ты раньше был так кроток!
— Ведь я же сказал тебе! Говори!
— Я хотел тебя попросить, не пойдешь ли ты со мной на кладбище?
— Гм!.. Я? Почему ты не попросишь какого-нибудь коллегу из «Серого колпачка»?
— По некоторым обстоятельствам. Впрочем, тебе я могу сказать: я не женат.
— Ты не женат? Ты, страж алтаря и нравов, нарушил священные узы?
— Бедность, обстоятельства! Но разве я не так же счастлив? Жена моя любит меня, я ее, а это все. Есть тут еще и другое обстоятельство. По некоторым причинам дитя не было крещено; ему было три недели, когда оно умерло, и поэтому никакой пастор не будет молиться у его могилы; но я не решаюсь сказать это жене: это привело бы ее в отчаяние; поэтому я сказал, что пастор придет прямо на кладбище, чтобы ты знал. Она, конечно, останется дома. Ты встретишь только двоих; одного звать Леви, это младший брат директора «Тритона» и служащий в конторе общества. Это очень милый молодой человек с удивительно хорошей головой и еще лучшим сердцем. Ты не должен смеяться, я вижу, ты думаешь, что я занимал у него деньги,— это так, но это человек, которого ты полюбишь. И потом будет мой старый друг, доктор Борг, лечивший ребенка. Это человек без предрассудков и с широким кругозором; ты с ним поладишь! Теперь я могу рассчитывать на тебя. Нас будет только четверо в экипаже, ну а ребенок в гробике, конечно.
— Да, я приду!
— Но я должен тебя попросить еще об одном. У жены моей религиозные сомнения насчет спасения души младенца, потому что он умер без крещения, и она у всех спрашивает мнение по этому поводу.
— Ты ведь знаешь Аугсбургское исповедание.
— Тут дело не в исповедании.
— Но ведь, когда ты пишешь для газеты, дело идет всегда об официальном вероисповедании.
— Газета, да. Это дело общества! Если общество хочет придерживаться христианства, так пусть. Ты будешь так любезен и согласишься с ней, если она скажет, что думает, что ребенок спасется.
— Чтобы осчастливить человека, я могу отречься от религии, тем более что я не придерживаюсь ее. Но ты еще не сказал мне, где живешь.
— Знаешь ли ты, где Белые горы?
— Да, я знаю. Может быть, ты живешь в пестром доме на скале?
— Ты его знаешь?
— Я был там однажды.
— Ты, может быть, знаком с социалистом Игбергом, портящим людей? Я там управляющим у Смита и живу бесплатно за то, что собираю квартирную плату; но когда они не могут платить, они болтают всякую чепуху, которой он научил их, о «труде и капитале» и о прочих вещах, о которых пишут в скандальных листках.
Фальк молчал.
— Знаешь ли ты этого Игберга?
— Да, знаю. Хочешь примерить фрак?
Надев фрак, Струве натянул на него свой сырой сюртук, застегнув его до подбородка, закурил изжеванный окурок сигары, воткнутый на спичку, и вышел.
Фальк светил ему на лестнице.
— Тебе далеко идти,— сказал Фальк, чтобы смягчить прощание.
— Да, бог знает! И у меня нет зонта!
— И пальто. Не возьмешь ли мое зимнее?
— Благодарю, но это слишком любезно с твоей стороны.
— Так ведь я его заберу при случае.
Фальк вернулся в комнату, достал пальто и снес его вниз Струве, ждавшему в сенях. После краткого «доброй ночи» он опять поднялся наверх.
Но воздух в комнате показался ему таким душным, что он открыл окно. Снаружи лил дождь, стучал по черепице крыш и обрушивался на грязную улицу. От казармы напротив доносилась вечерняя зо́ря, а внизу в доме пели вечернюю молитву; сквозь открытые окна слышались отдельные строфы.
Фальк чувствовал себя одиноким и усталым. Он ожидал сражения с тем, кого считал представителем всего враждебного; но враг бежал и отчасти победил его. Когда он старался выяснить себе, о чем вел спор, то не мог сделать этого; и кто был прав, этого он тоже не мог сказать. И он спрашивал себя, не лишено ли всякой реальности то дело, которое он считал своим,— дело эксплуатируемых. Но в следующее мгновение он уже винил себя за эту трусость, и постоянный фанатизм, горевший в нем, опять запылал; он осуждал свою слабость, всегда соблазнявшую его к уступчивости; враг только что был в его руках, и он не только не показал ему своего глубокого презрения, но еще обошелся с ним с доброжелательством и симпатией. Что тот мог думать теперь о нем? Это добродушие не было заслугой, так как оно мешало ему принять твердое решение; оно было просто нравственным бессилием, делавшим его негодным к сражению, к которому он чувствовал себя все менее и менее способным. Он чувствовал насущную необходимость потушить огонь под котлами, потому что они не выдержали бы такого высокого давления ввиду того, что па́ром не пользовались. И он думал о совете Струве, и думал так долго, пока не дошел до хаотического состояния, в котором правда и ложь, справедливость и несправедливость дружелюбно плясали вместе. Его мозг, в котором благодаря университетскому воспитанию понятия лежали в хорошем порядке, вскоре стал походить на перетасованную колоду карт.
Ему удивительно хорошо удалось добиться состояния равнодушия; он старался отыскать хорошие мотивы в поступках врага и мало-помалу стал считать себя неправым, почувствовал себя примиренным с мировым порядком и, наконец, поднялся до высокой точки зрения, что фактически безразлично, черно или бело вообще целое. А если так, то пусть так и будет, не стоит ему желать ничего лучшего. Он находил это душевное состояние приятным, потому что оно давало ему отдых, которого он не знал многие годы с тех пор, как почувствовал сострадание к человечеству.
Он наслаждался этим отдыхом и трубкой крепкого табака, пока не пришла горничная и не принесла ему письмо, только что поданное почтальоном. Письмо было очень длинное и подписано Оле Монтанусом. Оно произвело живое впечатление на Фалька. Оно гласило:
«Дорогой друг!
Хотя мы с Лунделем покончили наши работы и скоро вернемся в Стокгольм, я все же испытываю потребность записать свои впечатления, потому что они имеют большое значение для меня и моего духовного развития. Я пришел к некоторому результату и остановился удивленный, как только что вылупившийся цыпленок, глядящий раскрытыми глазами на мир и наступающий на скорлупу, так долго преграждавшую доступ свету. Результат, во всяком случае, не нов; Платон нашел его еще до христианства: мир видимый есть только призрак, туманная картина идей, т. е. действительность есть нечто низменное, второстепенное, незначительное, случайное. Да! Но буду поступать синтетически и начну с частного, чтобы прийти к общему.
Сперва я поговорю о своей работе, которой заинтересовались и правительство и риксдаг. На алтаре церкви в Трэсколе стояли две деревянных фигуры; одна была разбита, другая цела. Эта последняя держала в руках крест и изображала женщину; от разбитой же сохранились в ризнице два мешка с обломками. Ученый археолог исследовал содержимое двух мешков, чтобы определить внешний вид разбитой фигуры, но дошел только до предположений.