Дневник писателя - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки это было не главное: как бы проба в неврастеническо-драматическом роде. А талант оказался с огромным склонением к комедийному. Хлестаков в «Ревизоре» — вот что совершенно покорило Москву. Ни на одного прежнего Хлестакова никак не было это похоже. Такой милый, смешной, просто обаятельный Хлестаков… — он кого угодно может обморочить, вовсе не надо быть Сквозниками-Дмухановскими, чтобы подпасть под его «прелесть».
Станиславский не зря сидел на премьере: это был «совсем не Станиславский» — по темпераменту, юношеской живости, легкости и даже некоему свету (да, Хлестаков, как это ни странно — вносил свет на сцену!) — но Станиславский мог и радоваться, глядя на племянника Антона Чехова. Закваска-то его, Станиславская. В его духе найдены жесты, продуманы и передуманы, выброшены все «штампы», даны движения, интонации… (От своего времени, пожалуй, Чехов внес ритм и тонкую акробатику: это уже не мир Станиславского).
С <19>22 года я не видел Чехова. Знаю, что играл он в Москве Гамлета — с успехом чрезвычайным. А потом его жизнь так сложилась, что пришлось родину покинуть, проделать обычный путь странников российских: задержавшись сколько следует в Берлине, оказаться во Франции.
* * *На первом парижском выступлении, в Мажестике, Чехов дал 2–3 «чеховские» миниатюры и сцену из «Гамлета». Кроме того, сказал несколько слов о своем пути и создаваемом театре{159}.
Смысл был таков: многое в его собственном искусстве кажется ему прошлым. Влечет его не к комедии, а к воплощениям обликов некоего большого, драматического и трагического театра. Роль такого театра понимает он возвышенно: это не развлечение, не забава, как синема, а некое очень серьезное «действо» — мистериального характера, оно воспитывает и просветляет людей. На самом вечере были показаны и оба рода: меньший, комедийный (инсценировка рассказов знаменитого дяди) и больший — «Гамлет». Но и «Гамлет» только переход. Ибо едва ли не важнейшее в этом новом театре, замышлявшемся Чеховым, — это его интернационализм; почти полное изгнание слова, замена его жестом и действием, так чтобы представление становилось понятным для всякого.
Летом, и теперь, осенью, Чехов дал ряд спектаклей, показав все виды своего искусства.
Можно сказать так: самоновейший вид вовсе ему не удался («Дворец пробуждается»{160}). Переходный («Гамлет») — имеет черты превосходные, но и подверженные критике. И первый, основной, та комедия, которая казалась ему отошедшей, — она-то и осталась, именно она и живет, блистает, дает настоящую радость художества. К сожалению, не был возобновлен «Ревизор». Зато выпала мне большая удача видеть «Потоп»{161} (случайным образом в Москве от меня ускользнувший).
Не знаю, как чувствует себя Чехов в роли Фрезера{162}, интересно ему сейчас это играть или не интересно. Но если он хочет театральную залу поднять, как-то душевно повысить, то пусть знает, что вольное и живое искусство его, Богом данный дар — бесконечно плодоноснее в такой (очень средней!) комедии, чем в том, что ему кажется полным глубоких идей и вторичного (в дантовском смысле) значения. Пусть Фрезер ничтожество, а Гамлет мировой тип, а Иван-царевич символ. Но до Ивана-царевича мне как не было никакого дела, так и нет его, Гамлет подошел на некую полудистанцию и так и остановился. А Фрезер со всей своей как будто пустяковиной — обогащает. Он вошел, забрался и расположился в душе так, как захотел Чехов, — со всеми своими жалкими и гнусными, сентиментальными, но и глубоко человечными чертами. Надо говорить правду: чеховский Фрезер наш брат, такой же малый и греховный человек, как все мы, так же за жизнью рвущийся, завидующий, страдающий, способный на гадость и на добрый порыв…
Думаю, что по пути Станиславского Михаил Чехов зашел дальше и удача его еще больше. Он светлее и добрее (в искусстве) Станиславского. Той душноватости, какая чувствовалась в «Мнимом больном» (с удивительными его клистирами!), во Фрезере (как и в Хлестакове) — нет, как нет и холодка найденных приемов. Чехов живее, непосредственнее, глубже Станиславского в комедии.
И тем не менее: ему вот тоже тесно в ней! Он пускается в эксперименты фантастические и предпочитает поражения в неиспробованном — верному успеху в «прежнем».
В этом опять-таки «класс» Чехова. (Заурядный актер так не поступал бы.) Никто не может давать художнику советов (да настоящий художник никого и не слушает, кроме себя). Но зритель может размышлять и чего-то желать от такого Чехова.
…Он, конечно, пойдет туда, куда ему хочется. Не дай Бог повторяться и делать то, что приелось. Зритель будет весьма рад, если найдет артист новые, достойные поводы для манифестации таланта. Счастлив будет видеть его и в пьесе «великого» репертуара, и во второсортной комедии — если блеснет оттуда талант и осветит сцену. (И да знает Чехов: его комедийный дар плодоноснее, чем у его учителя.) Но всегда пожелает зритель живого, теплого, зачерпнутого из самой жизни. (Сколь выше она всяких схем и «приемчиков»!)
И еще одно — во всех случаях пусть уж Михаил Чехов, племянник Антона, играет на русском языке, не стыдясь слов, фраз. Не так он их плохо и произносит!
ДЕЛА ЛИТЕРАТУРНЫЕ{163}
Недавно довелось мне говорить в Лионе о русской литературе, эмигрантской и советской. Как обычно, по окончании задавали вопросы. Один пожилой, почтенного вида господин, вроде генерала или полковника, сказал:
— Что вы посоветовали бы читать молодежи — классиков, эмигрантских писателей или советских?
Я ответил:
— Выбор зависит от того, чего хочет от книги читатель. Если большой литературы как выражения духа в искусстве (а также философии, религии) — пусть читает классиков. Эмигрантская литература с классической состязаться не может: нет фигур даже приблизительно равных. Но эмигрантская литература есть литература, — если вы хотите этого, то читайте и писателей эмиграции. По мере сил, дарований они служат делу искусства. Если же вам нужна осведомленность о России (теперешней), обращайтесь к советским авторам. Быт, современный склад России они знают, разумеется, лучше нас. Многое из той жизни просачивается сквозь их строки — иногда незаметно для них самих, иногда даже вопреки им (вернее: вопреки «здравому» коммунистическому рассудку).
— Убеждены ли вы, что их изображение России беспристрастно?
— Нет, не убежден. Думаю даже, что непременно пристрастно. Говорю лишь о некоем воздухе, который присутствует и в произведениях тенденциозных. Повторяю, если хотите знать, чем и как пахнет теперешняя Россия, не открещивайтесь от советской литературы, хоть именно литературы там и чрезвычайно мало. До пятилетки она еще сквозила иногда у «попутчиков». Теперь — вымирает.
* * *Будучи эмигрантским писателем и не любя агитку, я всячески старался сдержанно говорить о здешней литературе. Пусть не обидятся на меня сотоварищи: я не весьма вас рекламировал.
И вот, вернувшись домой, получив свежий номер «Воли России», — услышал как бы продолжение лионских разговоров. Мои тамошние слушатели были эмигранты, трудящиеся с фабрик и заводов. В прошлом, вероятно, участники вооруженной борьбы, люди не советского настроения. В вопросах, задававшихся ими о советских писателях, о литературе, было любопытство, иногда интерес, но никак не злоба, — да без всякой злобы отвечал и я о том, как поживает Соколов-Микитов или чем занимается Шкловский.
Не знаю, как в России говорят о нас на собраниях (пишут всегда грубо и с бранью). Но предельным недоброжелательством оказалась полна статья об эмигрантской литературе эмигранта Слонима{164}{165}.
Ни к чему ее пересказывать: все это много раз говорилось. (Литература наша самомнительна, оторвана от родины и тем обречена на гибель, за четырнадцать лет ничего порядочного не дала и т. п.) Слоним не любит, просто терпеть не может нас — это его право, и не приходится нам взывать о любви. Одни нас любят, а другие ненавидят. Это естественно. Естественно и то, что у каждого из нас за плечами «целая жизнь борьбы и творчества». В этой жизни достаточно было и похвал и порицаний.
Но небесполезно услышать о себе мнения резкие. Похвала иногда усыпляет, осуждение — подталкивает.
* * *Являет ли собой эмигрантская литература и эмигрантские писатели некое новое слово миру? «Можно ли предполагать, что Шмелев или Куприн, Бальмонт или Мережковский, Б. Зайцев или Алданов станут творцами и руководителями какой-то новой художественной школы, которую впоследствии назовут „школой русской эмиграции“»?
Конечно нет. Самая постановка вопроса демагогична. И названные писатели, и другие, не названные — облики давно сложившиеся, воспитанные на известной культуре и ее посильно в творчестве своем преломляющие. Ждать, чтобы люди на шестом и седьмом десятке лет создавали какие-то новые, специфически эмигрантские школы, — странно. Нужно иначе ставить вопрос: если эти облики что-то собою представляют, чем-то ценны, то живут ли они, меняются ли в чем-то, отражается ли на них переживаемое время или они застыли и повторяют себя?