Блаженной памяти - Маргерит Юрсенар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зоэ вверяет гостя попечению Бувара, который сорок лет состоит камердинером при Луи Труа. Октава всегда трогает преданность одного мужчины другому: он замечает, как измождено лицо старого слуги, вот уже несколько месяцев бодрствующего по ночам у постели хозяина. Ему кажется, что старый камердинер едва ли не ближе больному Луи, чем сама добрая Зоэ.
Бувар бесшумно поднимает жалюзи на одном из окон, помогает хозяину приподняться на подушках. Потом деликатно выходит из комнаты.
— Я рад, дорогой Октав, увидеться с тобой перед смертью, — оживившись, восклицает больной. — Да, — продолжает он уже более слабым голосом, — я был уверен, что твое сердце ни в чем не уступает уму... Я бы и сам позвал тебя к себе... Но, может, с моей стороны это было бы слишком самонадеянно...
Смущенный Октав ищет извинений. Как получилось, что он так долго не мог собраться навестить умирающего, который ему дорог и который так хорошо к нему относится? Вдруг дядя хотел дать племяннику последнее напутствие, а теперь у него уже нет для этого сил? Луи Труа, любящий изящную словесность и ценящий в Октаве известного писателя, осознает, что фраза, которой он встретил гостя, может быть воспринята как упрек, и продолжает с той ноткой торжественности, без которой, по-видимому, не мог обойтись XIX век:
— Твой визит, дорогой племянник, мне бесконечно льстит. Как и нежные заботы, которыми меня здесь окружают, он трогает меня гораздо больше, нежели все почести, какие выпали мне в жизни... — Осекшись, он задумывается, потом неуверенно добавляет:
— Потому что, кажется, мне оказывали почести...
Очевидно, Октава поразили эти слова, потому что он счел нужным занести их на бумагу. Мне тоже нравится, что умирающий, в котором близкие видели человека выдающегося, чувствует себя уже настолько далеким или настолько отчужденным от своего прошлого, что сомневается, оказывали ему почести или нет.
— С тех пор, как я лежу в этой постели, — продолжает Луи Труа уже более обыденным тоном, — смерть не может застигнуть меня врасплох... Она меня больше не пугает... но я хотел бы провести еще несколько лет с моими близкими.
Гость слышит собственный голос, изрекающий утешительные банальности. Дядя прерывает его:
— Нет, боли на мгновение отпускают меня только для того, чтобы возобновиться с новой силой. Смерть будет избавлением. И потом, быть может, я свижусь с моей дорогой дочерью...
Ни девочка, с которой он играл в старательно расчищенных аллеях, ни почти всегда располневшая от очередной беременности молодая женщина, которая приезжала с мужем в гости навестить тетю Ирене (а он под предлогом того, что хочет собрать для нее букет, старался улизнуть из гостиной), не привлекали особенного внимания Октава. Но то, что надежда встретиться с ней на небесах утешает умирающего, вдруг облагораживает заурядную Матильду. Станет ли Октав, который так часто задавал себе вопрос, суждено ли ему снова увидеть Ремо, уверять дядю Луи, что не сомневается в возможности свидания в другой жизни? «Мы верим в бессмертие, — писал он в одной из своих книг. — Но если бы не верили, то мирно засыпали бы с мыслью, что такова воля Божия». Фраза типичная для написавшего ее человека, потому что она сначала подтверждает с убежденностью, которой он, пожалуй, не чувствует, мнение, которого от него ждут, а потом робко завершается гипотезой, высказанной уже безусловно от его собственного имени. Если умереть означает уснуть, возможно ли, что соединение с дорогими существами — это всего лишь греза, навеваемая этим последним сном? По счастью, Лу Труа не ждет, что племянник подтвердит или опровергнет его предположение — он закрыл глаза.
Октав, всегда восхищавшийся представительной внешностью дяди, переводит взгляд на парадный портрет, который висит в углу комнаты, словно зеркало, отразившее умирающего таким, каким он был. Луи Труа, еще молодой, изображен на нем в расшитом мундире, положенном ему по должности. Чистые черты лица выражают ясность духа, почти как у греческих героев. Уносясь мыслью еще на тридцать лет назад, гость с умилением вспоминает прекрасный рисунок, на котором Наве, лучший ученик старика Давида, изгнанный в Брюссель, запечатлел прелестного Луи — мальчик прижимает к себе своего любимого козленка и похож на ребенка с античных барельефов... И все заканчивается вот так... Но поэту, растроганному последним страдальческим образом человека на смертном одре, прекрасным кажется и этот иссохший торс в рубашке, которую Луи надел, чтобы принять племянника и которая уже стала влажной от пота, и лицо, сведенное только к самому существенному, костистый лоб, впалые виски — бастион духа, который не сдается. Луи Труа, снова открывший глаза, учтиво осведомляется о мигренях своей невестки Ирене и о хронической болезни племянницы, жены Эмиля, которая нынешней осенью на несколько недель приехала в Акоз. Гость понимает, что эти пустяковые недомогания не могут интересовать больного на грани агонии. Просто Луи Труа остается верен своему принципу — уделять другим больше внимания, чем самому себе. С чувством, похожим на горькое сожаление, Октав думает о том, что его близость с дядей почти ни в чем не проявилась. Он очень редко пользовался возможностью, да она и представлялась-то нечасто, откровенно поговорить с ним, сопоставить опыт этого прожившего насыщенную жизнь человека со своим. Никогда не поверял он ему своих страхов, сомнений, тревог, угрызений, из которых, по сути дела, и соткана его собственная жизнь. Неужели уже поздно попросить у дяди совета? Если бы хотя бы удалось сказать ему несколько слов о книге, которую Октав пишет о Ремо... Но какое право имеет он докучать больному проблемами, на которые сам до сих пор не смеет взглянуть в упор? В эту минуту, опасаясь, что беседа уже и так слишком затянулась, в комнату входит Зоэ. Она предлагает племяннику пройтись с ней вдвоем по парку.
— Consilium abeundi [Консилиум у смертного одра (лат.)], — с улыбкой замечает Луи, до конца сохраняющий приверженность латыни. — Тебе советуют удалиться, дорогой Октав. Прими предложение твоей тетушки. А потом, прежде чем уехать, зайди ко мне еще раз.
Октав и Зоэ гуляют у пруда по берегу, где теперь высятся кучи опавших листьев. Зоэ говорит, не умолкая. Она вспоминает двух своих дочерей, Аликс и Матильду, которые вместе с Октавом играли здесь в серсо. Она воскрешает в памяти бурные дни 1848 года в Брюсселе, незадолго перед тем, как Луи вступил в Монсе в должность губернатора; Октав нашел тогда убежище в доме дяди, потому что добрые пастыри из заведения Михаила Архангела предпочли на случай беспорядков отослать учеников к их родным. По счастью, здешний народ в отличие от парижского не дал себя увлечь опасным главарям... Одно воспоминание тянет за собой другое: Зоэ в который раз рассказывает о тревожных днях 1830 года, которые ей пришлось пережить вместе с сестрой Ирене — та как раз только-только обручилась с отцом Октава. Прогуливаясь по парку Сюарле, девушки услышали пушечные выстрелы со стороны Намюра; пренебрегая опасностью, которую сулила дорога, забитая толпой в блузах, размахивающей пиками, они решили укрыться у своей сестры Амели, — а она, дорогой Октав, незадолго перед тем вышла за твоего дядю Виктора. Кто знает, что может случиться, когда чернь ввязывается в политику? Перед глазами девушек мелькали жуткие образы Жакерии... И как же они удивились, когда, добравшись до сестры, увидели, что сам Виктор, когда-то служивший в лейб-гвардии короля Вильгельма, теперь набивает патроны для восставших... Вскоре порядок был восстановлен, и тогда Жозеф де К. де М., отец того самого Артура, с которым наша бедняжка Матильда, вероятно, не всегда была счастлива, галантно сопроводил девушек в Брюссель, чтобы они могли присутствовать на коронации бельгийского монарха... Наша Флора, которая уже была в интересном положении, осталась в Маршьенне... Превосходная женщина перечисляет своих дорогих усопших: Флора, красивая и добрая, которую Милосердный Господь призвал к себе на двадцать втором году жизни, Амели и ее Виктор, славный Бенжамен, твой отец, прекрасный охотник и замечательный музыкант... И, наконец, так внезапно отнятая у нас наша дорогая Матильда...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});