Блаженной памяти - Маргерит Юрсенар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что таилось за белым с черными усиками лицом, напоминавшем мне маски Музея Гревен? Страсть к перемене мест, которую на семейном языке дружески именовали непоседливостью, не лишенная сумасбродства фантазия, забавное словцо, подслушанное в лондонском баре и немного слишком рискованное, чтобы повторить его при Жанне, девицы, подцепленные в зале парижского кафешантана, случайные любовные свидания в меблирашках или в стоге сена, наверняка долги, о которых не могла не знать Жанна, глухая тревога из-за чего-то, чего он сам не мог бы назвать, но что однажды его поглотило, а может, вообще ничего? Меня всегда приводил в изумление огромный зазор между тем, о чем говорят между собой за чайным столом два воспитанных человека, и подспудной жизнью органов чувств, желез, внутренностей, всей массой утаенных забот, мыслей, накопленного опыта. Но я еще не задумывалась над этим, когда сидя на положенной на пол подушке созерцала узкие, начищенные ботинки дяди Октава. Однако слух ребенка необычайно чуток: я то и дело улавливала возникавшую вдруг паузу или, наоборот, обрывок разговора, который чересчур старательно поддерживали. Впрочем, очень скоро, сказав на прощание каждому какую-то любезность, чудаковатый дядя удалялся.
Поскольку путешествия обходились дорого, Октав, чтобы выпутаться из затруднений, именно в эту пору решил использовать метод Теобальда, но он ошибся, не рассчитав, когда отправится в свой последний путь. В 1920 году в два часа ночи его обнаружили на одной из улочек, прилегающих к Большой площади Брюсселя, в плачевном виде, не сознающего, что он делает и кто он такой. Его отвели в полицейский участок, где он назвал себя, но не мог вспомнить свой адрес — а жил он в средней руки гостинице. Его спросили, есть ли него семья — он ответил, что нет, все его родные умерли. Они и в самом деле умерли для него. Но через два дня какой-то полицейский чиновник, держа в руках заключение врача, освидетельствовавшего господина, у которого обнаружили расстройство психики, явился к Жанне, чье имя и адрес нашли в адресной книге; она оповестила Теобальда и всех оставшихся в живых племянников и племянниц, они решили сложиться, чтобы поместить злополучного Октава в лечебницу для душевнобольных в Геле, старинное заведение, освященное благочестивыми и поэтичными легендами, на краю того, что было когда-то живописной равниной Кампин. Неагрессивные помешанные по традиции живут в Геле у местных жителей, деля с ними жизнь и работу. Не знаю, сколько времени прожил там безобидный Октав, заготавливая траву для коров и пропалывая картошку; быть может, ему понравилась такая жизнь, быть может, он почувствовал здесь уверенность в завтрашнем дне, которой ему, без сомнения, так отчаянно не хватало. Я дала себе слово, что если когда-нибудь снова попаду в Бельгию, непременно навещу Октава в его убежище в Геле. Я однако не сделала этого в 1929 году, когда стала собирать сведения о моих бельгийских родственниках. Это упущение не могло быть вызвано тем, что я совсем забыла об Октаве, и по-видимому означает, что в ту пору я побаивалась вступать в общение с сумасшедшим. Впоследствии я часто об этом жалела.
Кто-то из критиков написал, что герои моих книг, как правило, изображены в перспективе близкой смерти, а это лишает жизнь всякого смысла. Но смысл имеет любая жизнь, пусть даже речь идет о насекомом, и ощущение ее значимости, громадной по крайней мере для того, кто эту жизнь прожил, или хотя бы ощущение ее единственности не уменьшается, а усиливается, когда видишь, как делает петлю парабола, или, как в более редких случаях, пламенеющая гипербола, описав кривую, исчезает за горизонтом. Я вовсе не сравниваю жизнь моих дядей и теток по матери с метеорами, и все же траектория их жизни кое-чему меня учит. Само собой, я не нашла у этих людей общих со мной знаменателей, которых искала. Иногда мне казалось, что я обнаруживаю какое-то сходство, но стоило мне попытаться точнее его определить, оно истончалось и становилось просто тем подобием, какое можно уловить между всеми живыми созданиями, когда-либо существовавшими на земле. Спешу заметить на будущее, что изучение отцовской родни в этом отношении дало мне не больше. Как и всегда, наверх всплывает только чувство бесконечной жалости к нашему ничтожеству и, вопреки ему, уважение и любопытство к хрупким и сложным структурам, которые как бы на сваях водружены над бездной, и каждая из которых чем-то отличается от других.
Но в связи с портретами братьев и сестер из Сюарле я должна высказать кое-какие дополнительные соображения. Прежде всего я вижу, что такая плодовитость, как у Матильды, уже не характерна для следующего поколения: из восьми рожденных ею и выживших детей только четыре дочери, в свою очередь, обзавелись потомством — они произвели на свет в общей сложности девятерых детей и, если не ошибаюсь, только у троих из тех появились наследники. Какова бы ни была причина такого возврата к умеренности, его следует безоговорочно приветствовать. И все же я не могу не отметить в каких-то случаях фиаско, в каких то — упущение. Если взглянуть на плодовитость Матильды под определенным углом зрения, она напоминает чересчур обильное цветение фруктового дерева, которое уже разъедает ржавчина, или невидимые бактерии, или которое уже не питает оскудевшая почва. Может, та же метафора приложима к нынешнему неуместному демографическому взрыву.
Четырнадцать месяцев спустя после рождения Фернанды Матильда скоропостижно умерла, пережив мучительную агонию. Из нескольких неизданных строк Октава Пирме, которые недавно попали мне в руки, я узнала, что бедной женщине, заболевшей крупом, пришлось перенести ларинготомию. Это привело к выкидышу, которого несчастная не пережила. В листке «Блаженной памяти» упоминается только о «короткой и мучительной болезни». Поскольку в документах такого рода упоминание каких бы то ни было физических подробностей, касающихся болезни и смерти, очень редки, эти несколько скупых слов внятно говорят о том, насколько внезапная кончина Матильды взволновала и потрясла ее родных. На листке с траурной каймой, который Артур или Фрейлейн, наверно, заказали у гравера, владевшего писчебумажным магазином в Намюре, изображен Агнец Божий в зловещем окружении орудий Страстей Христовых. Трудно сказать, вдовец или безутешная гувернантка сочли, что этот образ особенно подходит невинной усопшей.
Тот же листок приписывает умирающей выспренные последние слова — хотелось бы надеяться, что они заимствованы из какого-нибудь благочестивого романа, описывающего кончину матери семейства, а не произнесены перед смертью самой Матильдой: «Прощайте, мой дорогой супруг, мои дорогие дети, которых я так любила, прощайте! Я ухожу так быстро, так внезапно. Все в руке Господа нашего, да исполнится Святая воля Его. Молитесь за меня. Умирая, я оставляю вам два важнейших завета, которыми особенно дорожу: стойкость в вере и стойкость в служении семье... Храните и приумножайте оба эти чувства... Прощайте, я буду молить за вас».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});