Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нравится? – спросил бармен.
– Очень, – честно ответил я.
– Хорошая, да. Я познакомлю.
Но он не познакомил. Мы разболтались о Ницце, о Серебряном веке, о Мариенгофе в частности. Он дважды перебивал меня обращением «прошу простить» – нюхал кокаин и говорил: «Пожалуйста, продолжай».
Из толпы вернулся красный, мордатый Федор. Вышел как из леса. Он обнимал девушку, внешность которой я не запомнил. Не запомнил настолько, что даже лень ее теперь выдумывать. Просто девушка. Девушка с танцпола. Точно была в юбке, не в джинсах.
– Мы едем к ним, – орал Федор, оглушенный колонками соседнего зала.
– Почему к ним. Их одна.
– Внизу подруга ждет… – И, посмотрев на меня и на бармена, зашептал мне в ухо: – Че ты с этим пидором трешься, погнали…
Я не погнал и Федю больше не видел. К нам он не заходил. Мы не созванивались. Если он жив, что ж, надеюсь, что он не следователь. «Этот пидор» оказался недавно умершим Борисом Раскольниковым, владельцем «Третьего пути» и первым человеком, которому я, пятнадцатилетний, пьяный, кричал в ухо, что мне кажется, что я буду писать. А он кивал и односложно напутствовал бочковым басом: «Пиши». Жаль, про девочку забыли, которая выпуталась из сетей.
Осмотрелся я и обнаружил себя пьяным уже глубокой ночью, стоя перед кованным козырьком низенькой двери особняка, занавешенного лесами с боков и прикрытого фанерным фальшфасадом с торца. Я зачерпнул с земли свежего снега и стал жадно жевать. Меня мучил непроходящий горклый вкус водки. Синим горела луна. Метель улеглась. Небо оголилось и ночь остыла. «Малая Ордынка» – я осилил белые буквы в голубом овале, но цифры не разобрал, их было четыре, а это невозможно – должно было быть не более двух. Возвращение в себя – необычное приключение, сродни удивлению выпрыгнувшей из воды рыбы: огляделась, что-то поняла – и обратно в беспамятство. «Здесь же рядом Большая Ордынка, раз я на Малой», – обрадовался я и понял, что надо идти к шестьдесят восьмому дому, к деду. Поняв это, я вспомнил, что уже не первый раз понимал это, пока шел, и, видимо, вывалился из «Третьего пути» с этой же мыслью.
На следующее утро из всего путешествия я помнил одно видение. Заверенный Раскольниковым, что писать все же придется, причем не писать, а записывать (что бы это ни значило), я плелся, придерживаясь стен и заборов, пока не остановился у случайного окна и не обомлел. В мертвой комнате очередного пустующего барского дома, в зале, я разглядел женщину лет пятидесяти. Ей прислуживал старик, Степан вроде бы. Перед ней на серебряном блюдце стоял колокольчик, которым она его подзывала. На кровати с высокой ореховой спинкой (почему ореховой?) лежал ее любовник, Егор. Он лежал, не скинув сапог, положив пепельницу себе на живот, чем раздражал ее. Утром, сдерживая тошноту, я старался вспомнить, кто она – барыня, – и имя ея ко мне не вернулось, зато открылось, что она пыталась писать повесть, и у нее не выходило, именно потому, что она писала, а не записывала.
Я огляделся неповоротливыми глазами. Пришлось шевелить чугунной шеей. В тихом свете появился знакомый шкаф: Цвейг, Шолом Алейхем, партии Спасского. Значит, меня уложили в кабинете, там, где всегда стелили перебравшим гостям, единственной комнате с окном в стену… С родным окном в стену… И стена, беленая со стороны двора, с проступающими из-под краски кирпичами, и строгая и серая со стороны улицы. В окнах Казаковых свет не горел. Они уже переехали в Израиль. Взгляд добрел до деда. Он сидел против меня, сложив на груди руки, так, чтобы они удобно лежали на его большом животе. Он старался изо всех сил держать строгое лицо, недовольное моим ночным представлением, но не сдержался, и самая широкая улыбка из всех, что мне доводилось видеть, расползлась по веснушчатому лицу. Я обхватил его рыжую голову и не хотел ее выпускать, никогда.
– Ну встань, встань! Алла, смотри, как вырос!
Прибежала бабушка.
– Ну ничего себе. И правда вырос.
И у них начался старческий праздник – возвращение внучка.
Расспросы прервал телефон. Отец сдержанно предлагал встретиться. Бабушка с дедом переглянулись, и бабушка убежала в кухню по выдуманному делу, как будто спохватилась о кипящем молоке. Мы договорились пересечься в кафе гостиницы «Варшава». Отцу оранжевая ветка была прямой, а я не забывал про встречу с Наташей с самого ее звонка. «Двух зайцев, – подумал я, – одной „Октябрьской“». Вот только тон первого зайца ничего доброго не предвещал.
– Бабушка его набрала ночью, – зашептал дед. – Ты пойми, она тебя таким никогда не видела. Меня – да! – он чуть ли не ударил себя в грудь. – А ты для нее маленький еще… – Он помолчал. – Но ты и правда готовый был… еще плел про какую-то купчиху с Малой Ордынки и ейного ебыря Егора. Бабушка решила, что ты в горячке. Ты не обижайся.
Я и не думал обижаться. Утро было трепетным, прозрачным и обещающим запомниться на всю жизнь. Первое сильное похмелье, родной дом, дед… Я мог только радоваться, ничего больше. Провожая меня на встречу с отцом, с их сыном, они еще потрясли меня в дверях, каждый по разу, хотя дед все же дважды, и уже когда бабушка нас не видела, у лифта сунул мне конверт: «С Новым годом!» – и поцеловал, и дверцы сомкнулись.
Утром первого числа стоит снимать фильмы про апокалипсис. Ни машин, ни ментов, ни людей. Ветер треплет пустые пакеты, сдувает пепел от петард с серых сугробов, кусает за бока дворнягу, прячущуюся за остановкой. Здешний мир серьезен. Серьезен, строг, велик и великолепен. Ветер – не ветер, а ледяное дыхание вечности. Ленин – не Ленин, а исполин из жилистого гранита. Беспощадный божок, смотрящий поверх безлюдной площади. Ни души. И кутаешься не от холода, а от беспомощности перед большим миром, в котором слева монументальная детская библиотека, не уступающая в строгости крематорию, справа МВД с тысячью оконцев-глазниц, а посередине каменный вождь. Вот площадь! На таких площадях выводят настоящих людей. Мне предательски хочется обратно на площадь Массена, в знакомый ландшафт, к стриженным кустам и розовым колокольчикам, где бы я памятники ставил только шлюхам, где нет ничего важней шляпок и ножек, где можно жить без оглядки на честь, совесть, преданность, героизм, самопожертвование. Не хочу я