Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я впервые в жизни перешел, даже не перебежал, Ленинский поверху. Отец стоял постовым, заложив за спину руки. Будет разговор… Мы скользили по склону Крымского вала. Родитель дул на стекла очков и протирал их клетчатым платком (каким же еще!). Снег искрился на его воротнике.
– Нажрался вчера?
– Нажрался, пап.
– А зачем?
– Я не планировал.
Мы вошли в стеклянные двери гостиницы «Варшава», и я увидел первых за утро не родных мне людей. Отец попросил капучино (до первого января девяносто восьмого я не слышал этого итальянского слова) и вопросительно посмотрел в мою сторону. Официант смотрел точно так же.
– Можно мне пиво? – спросил я отца. Мне было совестно, но я знал интуитивно, что любовь к жизни, к родине, к морозу я смогу вернуть только пивом.
– Конечно! – ответил за отца официант.
Папа пожал плечами, вздохнул и еще раз пожал плечами, как будто первого раза было недостаточно. Мне было жаль его огорчать, но огорчать себя мне было еще больше жаль.
– Это все плохие звоночки, – он размешивал сахар. – С Новым годом! – И протянул завернутую в подарочную бумагу книгу.
– И еще, вот, это от нас с мамой, – и я получил второй за утро конверт.
День еще не распустился, а я уже был богат. Я старался выглядеть почтительно, как японское должностное лицо, и благодарить сдержанным кивком, но первое пиво, выхлебанное до середины, выдавило из лица улыбку не уже дедовой.
– Спасибо! Спасибо! – жизнь-то я возлюбил опять, но не эту, а ту, в которой я в гостинице «Белград» тянусь руками к обветренным плечам Парижанки с розовым замком волос. Я не гордый. Гордость останется на «Октябрьской». Я попытаюсь еще раз.
– Ты со мной? Я домой, – отец рассчитался и, поняв, что нет, я не с ним, попросил больше не пить. – Ну или немного. Маму не расстраивай… Меня-то она разным видела, – уверен, он ударил бы себя сейчас в грудь, не будь мы северным народом, обходящимся без жестикуляции, – но ты для нее еще маленький.
Я кивнул.
– Не переживай. Я не поздно.
– А сейчас ты куда?
– На свидание, – честно ответил я.
– Что ж, дело хорошее, – он вышел и, борясь с ветром вытянутой рукой, исчез в том месте, где витраж упирался в стену.
До Наташи оставалось четверть часа. Завернутой книгой оказался сборник рассказов Сирина. Прошлым летом я читал переводную «Лолиту» и, открывая первый рассказ, был уверен, что знаю, с чем имею дело. Пробежав по «пегим стволам платанов», я захлопнул книгу и убрал поглубже во внутренний карман куртки. И то ли карман был большим, то ли книга маленькой, но она улеглась под сердцем и уже больше не покидала этого угла. Мне понадобится трезвая голова и тихий день, чтобы прослушать эти тексты. Когда первые предложения оглушают ударным вступлением, тем, что будит задремавших старичков в ложах, то опыт стоит перенести на потом. Потрясения хороши в одинокие дни, предпочтительно загородные.
Мама однажды созналась, что беременной (а был у нее только я) часами просиживала на станции, потому что ее манил запах метро. Я люблю его и сейчас, этот отравленный креозотом воздух, отдающий дегтем и лесом. И чириканье греющихся воробьев люблю в торжественной тишине пустого зала. И золотые венки на плитках, и тусклую медь букв, особенно хороша овальная «О», и скамьи с волнистыми тумбами и гробовой плитой под протертой миллионом задниц доской. На такой скамье, должно быть, умирал Сократ. Под похожими факелами, но только не электрическими. Здесь, в Аиде под Октябрьской площадью, было спокойней, чем снаружи, и если бы не Наташа, я мог бы просидеть до вечера, успокаивая разбитые мысли прохладой плит, подпирающих затылок.
Наташа поцеловала в щеку, настолько близко к губам, насколько позволяла дружба. На улице она зарумянилась, повеселела. Она болтала без умолку, и мне показалось, что родная почва ее, в отличие от меня, все же принимает. Скользкий асфальт тротуара под ее сапожками как будто питал ее непостижимым русским соком. Веселая кровь бегала в ней, а живые глаза не могли ни на чем задержаться.
– Что? Что не так? Что ты меня все разглядываешь? – и щеки розовели гуще, чем кончик носа.
Там, где над морем белеет небо, а к полудню ветер загоняет облачность в горы и оставляет после себя слепящую синеву, в том краю Наташа терялась. Среди лесных ягод она была парниковой нежевикой. Короткие одежды ей не шли, они шли итальянкам с золотыми кольцами в ушах, шли лоснящимся африканкам с антилопьей гибкостью, шли и француженкам с дикими бровями, тонким и белесым, как тающие ледяные фигурки. А Наташа в шерстяном кашне, в меховой шубке, с непролазными ресницами, поймавшими снежинки, была хороша здесь и сейчас, как броский снегирь в голой чаще.
С первым конвертом пришлось расстаться бездумно и быстро. Бунин в сто обедов промотал нобелевку, а я родительский подарок в один. Наташу хотелось кормить, поить, веселить, что было бы моим любимым делом жизни, если бы все дни начинались с конвертов. Официанты поначалу были недоверчивы, оценивая меня, но успокоились, разглядев Наташины серьги и часики, а уж когда уверились подмигиванию гардеробщика – тот прогладил несколько раз шубью спину, смахивая сырую пленку, – залебезили, как в таких заведениях и положено. Со стены улыбался Ельцин в обнимку с хозяином двора, человеком с Федиными глазами и безвременной сединой. После президента по стене тянулись ковры и кинжалы, и завершалась она цветущим апельсиновым деревом в деревянной кадке.
– Мило здесь, – проговорила Наташа и погладила мою руку.
Я провел большим пальцем по ее аленьким ноготкам, потянулся через стол и поцеловал ее.
– Мне понравилось, – сказала Наташа, и мне хотелось верить, что она имела в виду не осетинский салат.
Приливы любви не терпели десертов. Салаты, рыба, рябиновая водка наконец кончились.
– Пройдемся по саду? – спросил я вместо вопросительного «да?».
– Пройдемся. Там хорошо и безлюдно, – ответила Наташа вместо утвердительного «да».
Боковое окно ресторана выходило на пустые тропинки Нескучного сада, ведущие к реке, – туда мы и отправились. Наташа волновалась и говорила невпопад то про дядю из Томска и его карьерный взлет (он вырос до сеансового целителя), то про Валеру Шерстова, который ей звонил и звал к себе на Новый год, за город, в Раздоры. Снег лежал чистый. Невысокий, нетоптаный, незаезженный. Сквозь черные тополя проглядывали незамерзшая река и далекие дворцы Фрунзенской набережной. Видели одну белку, еще ворону. Людей кроме нас в саду не было. За старинной библиотекой, перед крутым спуском к оврагу рос молодой,