Сын - Филипп Майер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а если с водой было туго, у животного вскрывали вены и пили кровь, пока она не успела свернуться. Череп раскалывали, мозг вываливали на снятую шкуру и поедали, очень жирная и нежная пища; у молочных самок высасывали прямо из вымени еще теплое молоко. Если мозги не съедали сразу же, то забирали с собой, чтобы выделывать шкуры; мозга любого животного хватало, чтоб пропитать его собственную шкуру, но только не бизонью, — те были слишком велики.
Опустевший желудок промывали, высушивали и использовали как флягу. Если не хватало металлических котлов, в желудке можно было готовить еду: его наполняли до половины и бросали внутрь раскаленные камни, пока вода не вскипит. А еще воду хранили в оленьей шкуре, которую для этой цели снимали целиком, а края накрепко сшивали. Но давайте вернемся к бизонам.
Покончив с внутренними органами, охотники уступали место женщинам, тем доставалась самая трудная часть работы по разделке туши. Мясо срезали с костей ломтями по три-четыре фута длиной. Мясные пластины раскладывали на чистой внутренней поверхности шкуры только что забитого животного и, когда она наполнялась, заворачивали, туго связывали, грузили на лошадь и отвозили в деревню сушить. Высушенное мясо хранили в ойооте, специальных мешках из сыромятной кожи, сшитых жилами. Хорошо высушенное мясо могло храниться бесконечно.
Язык, хребет, ребра разрубали на куски и жарили на углях. Кости трескались от жара, и жирный костный мозг, тухтсохпе’айпе, использовали в чистом виде как соус, или смешивали с медом, или охлаждали и растирали со стручками рожкового дерева на десерт.
Из лопаточных костей делали совки и мотыги. Мелкие кости раскалывали, обжигали на огне для прочности, затачивали и превращали в иглы, шилья, ножи, наконечники для стрел и скребки. Черева разваривали до клейстера, который был незаменим, когда нужно починить седло, прикрепить тетиву, да много для чего еще. У каждого воина всегда был с собой небольшой запас такого клейстера для срочного мелкого ремонта. В рогах хранили палочки для добывания огня, трут и, конечно, порох.
Помет, ценное топливо, разбросанное повсюду по прерии, становился тем лучше, чем дольше лежал, — горел дольше и ровнее и даже жарче, чем мескита. Высушенным и растертым в порошок пометом конопатили детские люльки для утепления и поглощения влаги, хотя, конечно, рогоз был получше.
Из позвоночных жил, фасции лопаточной, поясничной и той, что на животе, делали всевозможные нити и тетиву. Из длинных прядей, что пучком росли на бизоньей макушке, плели всякие нитки, веревки, арканы. Из толстых сосудов шеи мастерили трубки. Главную крестцовую кость использовали для шлифовки стрел, хотя многие предпочитали для этой цели собственные зубы.
Кожа с хвоста шла на ножны, из костей получались отличные накладки на ружейные приклады и рукояти кинжалов, а из трахеи — емкость для красок и клея. Липкая желтая масса внутри желчного пузыря — готовая боевая раскраска, а высушенное вымя — отличная посуда (глиняные плошки, слишком тяжелые и хрупкие, бесполезны для тех, кто большую часть жизни проводит верхом). Если попадалась беременная самка, плод вынимали и варили в его же оболочке; таким нежнейшим мясом кормили младенцев, стариков и потерявших зубы. Перикард, околосердечную сумку, использовали как мешок, но вот само сердце всегда оставляли там, где бизон был убит; и когда трава прорастет сквозь его выбеленные временем ребра, Создатель увидит, что люди совсем не жадные, и сделает так, чтобы прерия не оскудевала и стада бизонов плодились в ней во веки веков.
Семнадцать
Джинни Маккаллоу
Полковник умер в 1936-м. На следующий год Джонас уехал в Принстон, наведывался домой дважды и оба раза страшно ругался с отцом. Дома его имя больше не упоминали. Бабушка тоже исчезла, но не умерла, просто переехала в Даллас, к другим родственникам.
Отец с братьями ужинали на пастбище или поздно вечером дома наспех перекусывали холодным мясом. Дети все втроем возвращались из школы, а потом братья быстро переодевались, седлали лошадей и скакали к отцу, а Джинни садилась за уроки. Каждую субботу из Сан-Антонио приезжал учитель и давал ей дополнительные задания. Настояла на этом бабушка, а отец был согласен на что угодно, лишь бы девочка к нему не приставала. Однажды она взбунтовалась: заявила, что согласна только на половину занятий. Она точно знала, от чего откажется, — латынь, проклятая латынь. Учитель уныло повесил свой длинный тощий нос, когда она гордо объявила, что не перевела ни словечка из Светония.
Уроки заканчивались, и в доме повисала гнетущая тишина, тогда Джинни надевала башмаки и топала погромче (хоть какой-то звук), а потом в одиночестве ужинала на террасе. Иногда она слушала радиообращения президента, а если особенно злилась, оставляла радио включенным, чтобы отцу, когда вернется, пришлось его выключать. Ей нравилось злить отца, это приносило удовлетворение.
К тому времени Джинни оставила попытки стать вакерос. Она знала, что справилась бы, но работа была тяжелой, жаркой, скучной, и, самое главное, никто не желал видеть ее на пастбище. Даже Полковник, основатель этого ранчо, в последние тридцать лет жизни ни разу не метнул лассо — не видел никакого смысла в скотоводстве, кроме разве налоговых льгот. Его интересовала только нефть. И сейчас, всякий раз, когда приезжал дядя Финеас, — обязательно в сопровождении геолога — она пристраивалась рядом и слушала их разговоры про сланцы, песок, электроснабжение. Геолог, не обращая внимания, что Джинни всего тринадцать, вдохновенно тарахтел, а Джинни ловила на себе одобрительные взгляды Финеаса. В стране наступал нефтяной бум; в некоторых районах Южного Техаса ночами было светло как днем от многочисленных газовых факелов, озарявших окрестности на мили вокруг.
Бабушка приезжала, благоухая старомодными духами и мятными каплями. Суровое лицо и вечно черное платье, как будто она носила траур по чему-то, известному ей одной. Ее раздражало все: прислуга, отец, дети. Выбранив всех по очереди, она отправлялась к хижинам работников и приказывала им перестирать все белье и одежду. Джинни предписывалась длительная теплая ванна, чтобы открыть и очистить поры, которые, по представлениям бабушки, становились больше с каждым месяцем.
Отмыв должным образом лицо, приведя в порядок волосы, переодевшись во все чистое, Джинни усаживалась на кушетку в библиотеке, а бабушка делала ей маникюр — вычищала грязь из-под ногтей, подравнивала их пилочкой, обрезала кутикулу и втирала холодный крем в кожу. Мы сделаем из тебя настоящую леди, твердила она, хотя Джинни уже целый год не брала в руки лассо и мозоли с ладоней давным-давно сошли. Каждый третий визит сопровождался полным пересмотром гардероба. Вся одежда приносилась в библиотеку, и бабушка проводила ревизию — в этом ты похожа на гулящую служанку. Все неподобающие наряды упаковывались в коробку, которую бабушка увозила в Даллас, перешивать.
Новости, которые бабушка доставляла из города, казались Джинни ужасно скучными, кроме историй о хороших девушках, пошедших по кривой дорожке. С некоторых пор этот сюжет стал все чаще повторяться в бабулиных нотациях. Зато она больше не засыпала во время беседы. Джинни забавно было слушать, как ей велят избегать солнца (ты и так вся в веснушках), следить за диетой (у тебя бедра твоей матери), мыть голову каждый день и никогда не носить брюки. Потом бабушка вновь осматривала руки Джинни, как будто за прошедшие десять минут что-то могло измениться, — но нет, это оказывались все те же короткие пальцы-обрубки, которые не исправят никакие уроки фортепиано. Пальцы самой бабушки, с распухшими, изуродованными артритом суставами, напоминали звериные лапы, но в прошлом это, конечно, были руки настоящей леди, несмотря на все годы, которые она вынуждена была прозябать на этом ранчо.
Примерно через месяц после окончания Джинни восьмого класса вместе со свежими сплетнями из Далласа бабушка привезла новость: Джинни принята в пансион Гринфилд в Коннектикуте. Джинни и понятия не имела, что ее, оказывается, собирались туда отправить. Ты уезжаешь через шесть недель, сообщила бабушка. Завтра мы отправляемся в Сан-Антонио подобрать тебе приличную одежду.
Ее бурные протесты, растянувшиеся на все лето, не имели ни малейшего значения. Клинт и Пол считали, что сопротивляться бесполезно; отец полагал, что ей там будет лучше, да и Джонас будет поблизости.
Я не Джонас, возмущалась она, но все понимали, что это не совсем правда. Бабушка подарила Джинни жемчуг и четыре пары лайковых перчаток, но это не укротило ее злости; усаживаясь в поезд, она даже не смотрела в сторону отца. Весь вечер она рассматривала жемчуг, задернув занавески в купе. Бабушка сказала, он стоит двадцать тысяч долларов; ну да, других вульгарных внучек у нее не было.