На восходе солнца - Николай Рогаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наслушавшись всякого, сестры с чувством тревоги вернулись домой.
Дома оказался неожиданный гость — Сташевский.
— Политическая стачка служащих поставит большевиков в безвыходное положение. Не пройдет и месяца, как они запросят пардону, — говорил он, беспокойно озираясь по сторонам.
Всегда уверенный в себе, импозантный, Сташевский сейчас казался пришибленным. Видимо, он сам не очень верил тому, что предсказывал.
Олимпиада Клавдиевна состояла с ним в дальнем родстве, но не любила заважничавшего сверх меры начальника почтово-телеграфной конторы. Встречались они редко.
— Боже мой, где вы ходите так поздно? Я чего только не передумала, — воскликнула она, когда племянницы одна за другой вошли в столовую.
Сташевский поздоровался с ними снисходительным кивком головы.
— Тетя ваша совершенно права, выражая беспокойство. Сейчас можно ожидать любых эксцессов, — сказал он с важностью и положил себе в стакан еще один кусок сахару. — На глазах у нас человеческая личность превращается ни во что, — продолжал он, помешивая чай ложечкой и присматриваясь исподволь к сестрам, похорошевшим после прогулки по морозцу. — Человека могут оскорбить словами или действием, обобрать до нитки, лишить его имущества я самой жизни. Короче говоря, вас экспроприируют в интересах светлого будущего. Слуга покорный. Такая перспектива меня нисколько не привлекает.
— Ах, это ужасно! — сказала Олимпиада Клавдиевна. — В конце концов жизнь человеческая так коротка.
— Вот начнется террор, так ее еще укоротят, — с угрюмым видом изрек Сташевский.
— Ну, вы сегодня просто не в духе, я заметила сразу. — Олимпиада Клавдиевна не хотела принимать всерьез его мрачных предсказаний. — Вера, ты почему торопишься?.. Сколько раз говорю ей, чтобы не глотала горячий чай. Это вредно.
— Может быть. Но я так люблю, — сказала Вера Павловна. — Крепкий горячий чай — моя страсть.
— Конечно, ты уже в таком возрасте, когда со мной можно больше не считаться. Я этого ждала, ждала, — сказала Олимпиада Клавдиевна; все ее давние невысказанные обиды прорвались в смешном и нелепом упреке. — Вот современная молодежь, — продолжала она, обращаясь к Сташевскому. — Дома они глотают кипяток и политическую литературу, на улице готовы примкнуть к любой демонстрации, лишь бы под красным флагом. Их идеал — матрос.
— Гм... Да... — мычал Сташевский, глотая такой же горячий чай. — Позвольте, почему... матрос? — удивился он.
— Не меня об этом спрашивать.
Даша, опустив глаза к тарелке, чувствовала, что неудержимо краснеет.
— А ты что цветешь, как маков цвет? Погляди, Вера!.. Что с Дашей? — сказала Олимпиада Клавдиевна, внимательно посмотрев на смутившуюся до крайности племянницу.
Впрочем, неприятной темы больше не касались. Даша, допив чай, незаметно выскользнула из столовой. Ушла в детскую и Вера Павловна.
Сташевский не торопился уходить.
— Ах, какие все прыткие. Зажечь мировой пожар, создать то, что самой историей предопределено лет так, примерно, через сто. Так нет. Мы — азартные люди. Нам подай сейчас же социализм... — желчно говорил он. — Сказка о рыбаке и рыбке вечно следует за нами. А мы, зная ее мораль, все же творим без конца одни и те же ошибки. Спешим да людей смешим.
Олимпиада Клавдиевна недоумений посматривала на засидевшегося гостя. Не ради же этих рассуждений он пришел к ней.
— М-да! Вот так и живем... На краю разверзшейся пропасти, — продолжал жаловаться Сташевский, не зная, как приступить к делу. — Я ведь, Олимпиада Клавдиевна, пришел по-родственному, — решился он наконец, и заискивающая улыбочка появилась на его холеном, немного одутловатом лице. — Вы слышали об аресте Русанова и Граженского? Мне тоже грозит сия участь, — упавшим голосом сказал он и сложил крест-накрест руки на животе.
— Бог с вами, Станислав Робертович! Уж вы-то что плохого сделали? — воскликнула Олимпиада Клавдиевна.
— Предвижу и такой случай, — тоном примирившегося с неизбежным сказал Сташевский. — Как член стачечного комитета я должен заблаговременно принять меры. Да-с. Если я оставлю у вас на сохранение... Нет, не пугайтесь! Никаких бумаг, — он предупреждающе поднял палец, затем приложил его к губам, давая понять, что все останется между ними. — Столовое серебро, золотой браслет и кольца жены... еще кое-какая мелочь. Один маленький чемоданчик. О, благодарю! Я знал, что могу на вас рассчитывать. — Сташевский рассыпался в благодарностях, хотя Олимпиада Клавдиевна не успела и слова сказать.
— Станислав Робертович, я, право, не знаю... — она никак не могла придумать приличный предлог, чтобы отклонить эту странную просьбу.
— Фу, как гора у меня с плеч! — не слушая ее, повеселевшим голосом сказал Сташевский. — Значит, завтра жена занесет чемоданчик. Позвольте ручку, Олимпиада Клавдиевна! Вот так, — он изогнулся, чмокнул губами ее руку повыше запястья и поспешил откланяться.
Когда вернулась гостья, Олимпиада Клавдиевна так и не слышала. Сон сразу сморил ее, едва голова очутилась на подушке.
Дверь Анфисе Петровне открыла Вера Павловна. Она проводила ее в свою комнату, где на диване была приготовлена постель,
— Уж извините, пожалуйста! Только что кончилось собрание, — сказала Анфиса Петровна, расплетая косы.
Погасив свет, они не скоро еще смогли заснуть.
— Народу, народу сколько! — с наивным удивлением говорила Анфиса Петровна. Она со всеми подробностями стала рассказывать об открытии съезда, выборах президиума и о том, как меньшевики хотели без публики на закрытом заседании поставить вопрос об отношении съезда к заговорщику Русанову, а большевики не дали им это сделать, заявив, что от народа таить тут нечего, и как были избраны уполномоченные, чтобы принять ключи и дела от старой власти. Рассказывая об этом, она вдруг всхлипнула в темноте, сглотнула слезы и рассмеялась: — Дура я, дура! Радоваться надо, а я плачу...
На втором заседании съезд обсуждал отчет Дальневосточного краевого комитета Советов.
— Бородка Минина, а совесть глиняна, — коротко отозвалась Анфиса Петровна о докладчике. — Еще хотели, чтобы им благодарность вынесли.
— Но ведь работали же люди, старались, — сказала Олимпиада Клавдиевна, знавшая председателя краевого исполкома меньшевика Вакулина.
— Старались. Да для кого? От их стараний не счесть страданий.
Анфиса Петровна не стеснялась прямо высказывать свое мнение и умела облечь это в живую, образную форму.
Олимпиада Клавдиевна не без интереса приглядывалась к своей гостье. Ее поражало то, как легко и просто эта женщина вошла в их дом и сколько новых мыслей принесла она сюда. Невольно она сравнивала ее слова с тем, что здесь накануне говорил Сташевский, и не знала, кому из них следует больше верить. Сама она в известной мере разделяла опасения Сташевского.
Между обеими женщинами установились довольно сложные, но в основе дружеские отношения.
— Бастуете? Ох, ругать вас некому, — говорила напрямик Анфиса Петровна, когда хозяйка пожаловалась на скуку.
— Боже мой, не могу же я одна из всей гимназии идти заниматься. Кстати, ученики тоже примкнули к стачке, — оправдывалась Олимпиада Клавдиевна.
— Пороть их некому, сорванцов!
— Поймите, милая. Как от других оторваться? Нельзя. У нас ведь своя корпорация...
— Чего, чего? — Анфиса Петровна выслушала объяснение, покачала головой. — Уж действительно... Народ в одну сторону, а они поперек дороги! Вот в деревне учителя не чудят... учат детишек да еще спектакли представляют. Они за народом, как нитка за иглой.
— Милая, вы не представляете себе всей сложности положения интеллигенции, — защищалась Олимпиада Клавдиевна. — Под угрозу поставлено само существование культуры. Представьте, что в школьный комитет придет недоросль комиссар... Что ему Моцарт или Чайковский!
— А это кто? — с присущей ей непосредственностью спросила Анфиса Петровна. Она жадно впитывала новые понятия, старательно запоминала неизвестные ей имена.
— Как, вы не слышали о Чайковском?! — Олимпиада Клавдиевна всплеснула руками.
— Матушка, а где ж мне слышать? Как поднимешься с зарей, так и топчешься до первых петухов. За стряпней, шитьем да пеленками вся жизнь прошла, — сказала Анфиса Петровна, показав своя натруженные руки. — А летом огород, покос. Коровенку подоить, избу побелить — все женская работа.
— Да, да. Я понимаю... — Олимпиада Клавдиевна сочувственно кивнула головой.
— Только и радости, что песню споешь, когда дитя в люльке укачиваешь. — Строгое лицо Анфисы осветилось улыбкой. — Я песню душевную ой как люблю! И голос был. Уж муж, на что суровый, сурьезный мужчина, а запою — у него, верите, иной раз слезы в глазах. «Эх, говорит, Анфиса! Загубил я твою долю». Станем рядом, поглядим на деток. Какая у них жизнь?.. Вот разве революция выведет на дорогу.