Земля русская - Иван Афанасьевич Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через небольшие сени я прошел в избу, и странное чувство вдруг овладело мною: мне сделалось отчего-то неловко. Я огляделся. Слева печь, справа, у стены, кровать, прямо у окна стол с бумагами, в простенках портреты Нины и Петра. Не они ли вызвали чувство неловкости? Нет, что-то другое мешало войти в дом, как входил прежде, легко и бездумно. Стены… Нынче избы в деревнях непременно обивают и оклеивают, интерьер — на городской манер, а тут — голые бревна в трещинах. Трещины и пазы, проконопаченные паклей, были темнее бревен, почти черные от въевшейся за долгие годы копоти, и походили на черный узор по синевато-серому с ореховым оттенком полю. Стены мыты, вот в чем дело. Мыты с песком и мылом, долго, тщательно, как умеют мыть только деревенские женщины. Это делала о н а. Хотела, чтобы и дерево, ч и с т о е дерево лечило его. Отмыт был и потолок, и пол, и некрашеные подоконники, и от всего этого старого, в трещинах и червоточинах, но словно бы обновленного дерева воздух в избе был чуть-чуть синеватым, с едва уловимым запахом смолы. Я понял причину охватившего меня чувства: не с тем настроением вошел в избу, легкомысленно, н е б е р е ж н о к д о б р о т е. Вошел как во всякую другую избу. В этой жила доброта человека, которого уже не было…
* * *
— Видишь вон ту рощу, она после войны выросла, пашню некому было засеять, засеяли старые березы. Высокие, тонкие, ровные, как струны, стволы. Мы говорим: березы г о н к и е. Нашли отличие от тех, что на опушке, и дали определение. На опушке росли просторно, а срединные наперегонки рвались к солнцу… Впрочем, к чему так многословно, я хотел сказать, что человек познается в сравнении. Или… когда уходит…
Виктор не договорил и замолчал. Мы шли берегом озера. Закатное небо медленно остывало, от воды тянуло прохладой. К вечеру сильнее запахли цветущие травы и разогретая дневным солнцем сосновая хвоя. В низинах зачинался туман, словно кто-то невидимый разбрасывал по лугу легкие кисейные платочки.
Виктор возвратился перед закатом. Он ходил в центральное село, на заседание правления колхоза, что там было, рассказывать не стал, накормил меня окрошкой, сам выпил только чаю, и мы пошли прогуляться. Я спросил про Лукашева, как э т о с ним случилось, ведь он был самый молодой из нас и на здоровье не жаловался. Виктор пожал плечами: или не хотел вспоминать, или в мыслях было что-то другое. Потом заговорил, как мне показалось, издалека. Скоро, однако, я понял, что он размышляет. Видимо, в одиночестве не раз пытался постичь н е ч т о, бывшее между ними, может, даже разделившее их, и мне сейчас не следует торопиться с вопросами. Мы были в разных состояниях и пока не очень понимали друг друга.
Годы и болезнь наложили на него свою печать: приопустились плечи, слегка сутулится, медлительнее и словно бы осторожнее стал в движениях, сильно поседел, а в глазах — неуходящая дума. Я моложе его на два года, значит, ему… три зимы до «персональной книжки». Впрочем, книжку ему, вероятно, уже дали: ранения, болезнь… Как досадна собственная невнимательность! Что мне мешало приезжать сюда? Дела? Так их один черт не переделаешь! Нет, не дела. Мешало… Теперь можно признаться. Не ему — себе. А можно и ему: поймет. Е е многие любили. О н а — только его. Я начинаю понимать, что мы, их друзья, любили чужую любовь. Тянемся же мы к чужому очагу, он нас согревает. Так и тут. Но, согласитесь, это непросто — любить чужую любовь, поэтому и расстояния, волею отдела кадров разделяющие нас, воспринимаем, если хотите, с облегчением. Подозреваю, что и Петр Лукашев не был среди нас исключением…
— В последнюю встречу (это было здесь, он приезжал каждый год) мы сильно поспорили. Можно сказать, поссорились. Разошлись во взглядах. Примирение едва ли было возможно. Нина не слышала нас, мы спорили в лодке, на рыбалке, дошли до оскорблений, вежливых, конечно, но это не меняет сути. Утаить что-либо от нее было невозможно, ты это знаешь, она заметила, что между нами пробежала кошка, и со свойственной ей тактичностью попыталась предотвратить разрыв. Она поехала к Лукашевым… Потом я понял, и она подтвердила, что не столько наши хмурые лица обеспокоили ее — мы ведь и до этого не во всем сходились, — а глаза Петра. В его глазах были тоска и загнанность. Взгляд иногда останавливался, делался пугающе пустым, как будто глаза отключались от мысли, в них не было н и ч е г о, понимаешь, ничего, кроме безысходной загнанности. В такие мгновения казалось, что внутри у него наглухо заперт жуткий крик. Петр был на машине, у него свои «Жигули», Нина попросила отпустить ее на два-три дня проведать Симу. Он и обратно привез, я опять сидел на озере, он не стал дожидаться, так мы больше и не виделись. Нет, вру, приезжал на похороны, но я плохо помню, кто был и что было. А через полгода… телеграмма. Сегодня ровно два месяца…
Закат погас, осталась узкая розовая полоска над лесом, озеро потемнело и быстро исчезало в тумане, прорезались звезды, и мы повернули к дому. В избе Виктор не стал включать верхний свет, зажег настольную лампу и поставил на плитку чайник. Делал все молча — привык в одиночестве к молчанию, — а меня оно тяготило, и я спросил, куда ушел Лукашев из газеты, на какую работу.
— В торговлю. Не за прилавок, конечно, — руководить. Направлять в русло. — По интонации я почувствовал, что Виктор усмехнулся. — С восьмого этажа высокого дома. Подожди, а ты что же, все эти годы так и не приезжал?
Я ответил, что да, не приезжал, и он с осуждением проговорил:
— Плохо. Семь лет не видеться — это плохо.
— Куда уж хуже, — согласился я. — Не воротишь.
Он заварил свежего чаю,