Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сара с веселой улыбкой повернула к нему кудрявую голову:
— Конечно, я!..
— Вы когда-нибудь до этого работали? — спросил вдруг Шнейдер, обращаясь к Митеньке.
Митенька, покраснев, сказал, что п о к а ещё не работал как следует, точно он пришёл сюда с определённой целью — работать по-настоящему.
Все в это время посмотрели на него, и от этого он ещё больше покраснел.
Его оставили в покое и уже не обращались к нему ни с какими вопросами.
— Наше положение сейчас очень трудное, — сказал Шнейдер, — мы остались без руководства. И сейчас почти бездействуем. Война многим свихнула мозги. Германские социалистические вожди почти сплошь оказались предателями. Наши тоже… Плеханов, я слышал, писал члену Думы меньшевику Бурьянову, что было бы крайне печально, если бы наши единомышленники помешали делу самообороны русского народа.
— Да, но ведь Плеханов всё-таки авторитет, — сказал Чернов, покраснев.
Шнейдер, прищурившись, остро взглянул на Чернова.
— Плеханов, который договаривался до созыва земского собора? Который ещё на втором съезде отказался от диктатуры пролетариата? Который боялся запачкаться, участвуя во власти, иначе говоря, отдавая власть буржуазии? Нет, нам таких авторитетов не надо.
— А ты думаешь, если немцы сюда придут, они будут заботиться о рабочем движении в тот момент, когда даже их вожди стали на сторону войны?
Шнейдер некоторое время не моргая смотрел на Чернова, красное веснушчатое лицо которого стало уже одного цвета с волосами.
— Высказывайся яснее. А лучше иди к своим единомышленникам.
Все притихли и смотрели на Чернова.
— Я и высказываюсь… А если я не прав, то разъясни и не запугивай своим тоном, — сказал обиженно Чернов.
— Что же я тебе буду разъяснять? Разве тебе не ясна наша платформа: никакой солидарности пролетариата с царским правительством и международная солидарность для установления диктатуры пролетариата?
— Да, но ведь этот пролетариат германский идёт против нас?
Шнейдер некоторое время смотрел молча на Чернова, как бы изучая его, потом сказал:
— Не пролетариат, а предатели, вроде твоих авторитетов, которых пролетариат скоро раскусит. Если мы будем так вихляться, то что же требовать от рабочих…
— Я не вихляюсь, а просто мне хотелось выяснить, чтобы никаких сомнений не было, — сказал Чернов, надувшись.
— Ну, не вихляешься, и слава богу. Кстати, что рабочие? — спросил Шнейдер.
— Все-таки самсоновский разгром немножко встряхнул мозги… — отозвался Алексей Степанович.
— Надо ближе держаться к товарищу Бадаеву, — сказал Шнейдер.
Он стал что-то говорить пониженным голосом. Митенька не знал, относится ли этот пониженный тон к нему, как к лицу, в котором ещё не уверены, или к тому, что кто-нибудь может услышать из-за стены; он не знал, вслушиваться ли в слова Шнейдера или скромно отойти.
— У интеллигенции заметно маленькое охлаждение, — сказал Макс. — Мой папаша, например, с тех пор как их «Речь» оштрафовали на пять тысяч и закрыли было совсем, меньше говорит о единении.
Митенька делал вид, что слушает, а сам думал о том, что его оскорбительно игнорируют. Он даже хотел встать и уйти. Хотя это показалось ему неудобным, но он всё-таки встал и, неловко попрощавшись и покраснев от весёлого, несколько насмешливого взгляда Сары, вышел, решив больше не приходить сюда. Он был уверен, что в кружок его не приняли, и это оскорбило его.
Но вместе с тем он почувствовал большое облегчение, что отделался от этой новой неожиданной повинности. Тем более что они проповедуют борьбу с властью путём насилия. А он хотя тоже против власти, но без применения насилия.
ХLII
Маша Черняк по приезде из Москвы поступила на курсы и сблизилась с этим кружком, в котором работала Сара.
Дмитрий Черняк, муж Маши, отправился со своим полком не на фронт, а стоял в одном из тыловых провинциальных городов.
Маша не раз при воспоминании о муже, о первых годах тихой московской жизни с ним втихомолку плакала. Но в то же время чувствовала, что никакая сила не заставила бы её вернуться к этой ровной и беспечальной жизни. Что-то было изжито в её отношениях с мужем.
Здесь же новые люди будили в ней новую энергию, новые интересы. В Москве, когда она была при муже, она ничего не могла ему сказать такого, что было бы для него ново, неизвестно и нужно. Жила она мелкой, обывательской жизнью. Здесь же она являлась как бы центром, объединяющим их кружок. Ей доставляло большое удовольствие то, что Алексей Степанович жадно слушал и впитывал в себя всё, что она говорила, и ей искренно хотелось передать ему все свои знания и сделать из него культурного человека. Она с усилием обрывала в себе последние остатки привязанности к своим воспоминаниям, к мужу и была даже недовольна тем, что Черняк часто писал ей. Она на эти письма смотрела, как на тайную его цель удержать её.
Она себя оправдывала тем, что развёртывающиеся события требуют участия всех для перестройки жизни на новых началах.
ХLIII
Гибель армии Самсонова всё-таки дала свои результаты: был хоть отчасти «выполнен долг перед доблестной союзницей, прекрасной Францией».
Благодаря самсоновскому наступлению германское командование допустило крупную ошибку.
По плану Шлиффена, левый фланг германских войск должен был с минимальными силами оставаться на месте, а правый, усиленный насколько возможно, обойти французские заградительные крепости. Но верховное немецкое командование во главе с Мольтке не только не усилило правого крыла за счёт левого, а ещё сняло оттуда для отправки в Восточную Пруссию два корпуса (о чем его никто не просил). Благодаря этой переброске главнокомандующий французскими силами генерал Жоффр 23 августа имел возможность приостановить отступление своих армий. Он решил, что настало время для решительного манёвра, и 24 августа отдал приказ об общем наступлении.
Но вопреки его приказу сражение началось на день раньше атакой Шестой армии генерала Манури, которому подкрепления доставлялись из Парижа на городских такси. Торопливость Шестой армии открыла глаза немецкому командованию, и оно успело приготовиться к грозившей ему опасности.
Это знаменитое сражение на Марне продолжалось шесть дней и послужило началом отступления немцев и спасения Парижа, из которого правительство уже переехало было в Бордо.
Патриотически настроенная петербургская публика с восторгом встретила эту весть, так как возможность унижения Франции беспокоила её больше, чем собственная катастрофа в Восточной Пруссии.
Война, среди унылой российской тишины налетевшая неожиданным ураганом, разожгла любопытство и жажду сенсации. Нервы требовали известий всё более потрясающего характера. И первое время эта жажда находила полное удовлетворение в волнующих сообщениях о гибели армии Самсонова, о взятии Львова и о переезде французского правительства в Бордо.
Но Париж был спасён, разгромленные армии пополнили новой живой силой, армия Ренненкампфа отошла из Восточной Пруссии, потеряв все плоды своих первоначальных успехов, и началась полоса сравнительного спокойствия. Обыватель развёртывал утром газету с некоторым разочарованием, так как уже не находил на газетных полосах жирного шрифта, возвещающего о крупных блестящих победах или ужасных катастрофах, которых втайне хотели сердца, если уж не было побед.
Та спешка и лихорадка, которые были вначале, когда люди спасались в безопасные места от призыва или захватывали освободившиеся благодаря призыву других, или же устраивались на новых выгодных в о е н н ы х должностях, — эта лихорадка тоже утихла: одни спаслись, другие устроились и вошли во вкус новой военной работы.
Общество вступило в новую полосу жизни, совершенно непохожую на прежнюю.
Русские правящие и буржуазные круги с торжеством говорили о взятии Львова и о с в о б о ж д е н и и Галиции, яркими красками рисуя будущее этой провинции. Издавна мечтавшие о соединении всего славянства под скипетром русского царя, они видели в присоединении Галиции начало осуществления своей мечты.
Идеологи этого соединения радовались за Галицию, указывая на то, что Германия и поющая под её дудку Австрия не смогут дать галичанам и полякам ничего, кроме внешней материальной культуры, построенной на внешних формах юридической законности, тогда как Россия может дать высшую культуру духа, основанную на высшей правде, преимущественно свойственной русской душе.
Генерал-губернатор Галиции, известный славянофил Бобринский, по своём назначении больше всего уделил внимания языку. В первые же дни своего пребывания он велел уничтожить резавшие глаз польские вывески, и, прикрывая их, на магазинах потянулись белые полотнища с напечатанными на них русскими словами: «Петроградский базар», «Киевская кофейня».