Лимонный стол - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По понедельникам, средам, пятницам и воскресеньям, заявив свои супружеские права на четыре дня в неделю, его навещает моя мать. Она приносит ему виноград и вчерашнюю газету, а когда у него из левого уголка рта тянется слюна, она вынимает из коробки бумажную салфетку и вытирает струйку. Если на тумбочке лежит записка Элси, она рвет ее на мелкие клочья, а он притворяется, будто не замечает. Она разговаривает с ним об их общем прошлом, об их детях и их общих воспоминаниях. Когда она уходит, он провожает ее глазами и говорит очень внятно всем, кто готов слушать: «Моя жена, знаете ли. Много счастливых лет».
По вторникам, четвергам и субботам моего отца навещает Элси. Она приносит ему цветы, помадку домашнего изготовления, а когда у него капает слюна, вынимает из кармана белый обшитый кружевами платок с инициалом «Э», вышитым красными нитками, и утирает ему лицо с видимой нежностью. Она начала носить на безымянном пальце правой руки такое же кольцо, как кольцо, которое она носит в память Джима Ройса на левой руке. Она разговаривает с моим отцом о будущем, о том, как он поправится и о их жизни вместе. Когда она уходит, он провожает ее глазами и говорит очень внятно всем, кто готов слушать: «Моя жена, знаете ли. Много счастливых лет».
Безмолвие[63]
По крайней мере одно чувство во мне нарастает с каждым проходящим годом — томительное желание увидеть журавлей. В это время года я стою на вершине холма и вглядываюсь в небо. Сегодня они не появились. Только дикие гуси. Гуси были бы прекрасны, если бы не существовали журавли.
Молодой человек из газеты помог мне скоротать время. Мы говорили о Гомере, мы говорили о джазе. Он не знал, что моя музыка была использована в «Певце джаза»[64]. По временам невежество молодых меня возбуждает. Такое невежество сродни безмолвию.
Хитро, только через два часа, он спросил о новых сочинениях. Я улыбнулся. Он спросил про Восьмую симфонию. Я сравнил музыку с крыльями бабочки. Он сказал, что критики жалуются, будто я «исписался». Я улыбнулся. Он сказал, что некоторые — разумеется, не он! — обвинили меня в пренебрежении моим долгом — как-никак, я получаю пенсию от государства. Он спросил, когда именно будет завершена моя новая симфония. Я не улыбнулся.
— Это вы мешаете мне ее завершить, — ответил я и позвонил, чтобы его выпроводили.
Мне хотелось сказать ему, что я, когда еще был молодым композитором, написал вещицу для двух кларнетов и двух фаготов. Предел оптимизма с моей стороны, поскольку в стране тогда было только двое фаготистов, и один из них страдал чахоткой.
Молодые выбираются наверх. Мои естественные враги! Ты готов символизировать для них отца, а они чихать хотели. Быть может, и не без основания.
Само собой разумеется, что художника не понимают. Это нормально, а через какой-то срок становится привычным. Я только повторяю и настаиваю: не понимайте меня правильно.
Письмо от К. из Парижа. Он беспокоится из-за указаний темпов. Ему необходимо мое подтверждение. Ему необходимо указать метронимическое обозначение темпа для Allegro. Он хочет знать, относится ли doppo piu lento[65] у буквы «К», во второй части только к трем тактам. Я отвечаю: маэстро К., я не хочу мешать вашим истолкованиям. В конце-то концов — извините, если я кажусь слишком самоуверенным, — но правду можно выразить более, чем одним способом.
Помню мой разговор с Н. о Бетховене. По мнению Н., когда колеса времени сделают следующий оборот, лучшие симфонии Моцарта все так же будут тут, тогда как симфонии Бетховена останутся валяться на обочине позади. Типично для наших расхождений. Я не питаю таких чувств к Н., как к Бузони и Стенхаммару.
Мне сообщили, что мистер Стравинский невысокого мнения о моей технике. Я считаю это величайшим комплиментом из всех, какие я получал за свою жизнь! Мистер Стравинский принадлежит к тем композиторам, которые мечутся между Бахом и новейшими модернистскими модами. Но технике в музыке не учатся в школах с черными досками и мольбертами. Вот тут мистер И.С, бесспорно, первый ученик в классе. Но если сравнивать мои симфонии с его мертворожденными претенциозными поделками…
Французский критик, тщась облить презрением мою Третью симфонию, процитировал Гуно: «Только Бог творит в до мажоре». Вот именно. Как-то Малер и я обсуждали сочинение музыки. По его мнению, симфония должна быть подобна вселенной и включать в себя все. Я ответил, что суть симфонии — форма; строгость стиля и глубокая логика — вот что создает внутреннюю связь между темами.
Когда музыка — литература, это плохая литература. Музыка начинается там, где иссякают слова. Что возникает, когда иссякает музыка? Безмолвие. Все другие виды искусства устремлены к обретению свойств музыки. К чему устремлена музыка? К безмолвию. Если так, то я добился успеха. Теперь я не менее знаменит моим долгим безмолвием, чем прежде моей музыкой.
Конечно, я все еще могу сочинять пустячки. Интермеццо на день рождения новой жене кузена С, чья педализация вовсе не так безупречна, как она воображает. Я могу откликнуться на призыв государства, на прошения десятка деревень, у которых есть флаг, чтобы вывешивать. Но это только притворство. Мой путь почти завершен. Даже мои враги, не терпящие моей музыки, признают, что в ней есть логика. Логика музыки со временем приводит к безмолвию.
А. обладает силой характера, которой не достает мне. Не напрасно она дочь генерала. Другие видят меня знаменитостью с супругой и пятью дочерями. Петух на заборе. Они говорят, что А. принесла себя в жертву на алтаре моей жизни. Однако я ведь принес свою жизнь в жертву на алтаре моего искусства. Я очень хороший композитор, но как человек… хм-м-м, это совсем другое дело. Тем не менее я любил ее, и мы знавали некоторое счастье. Когда я познакомился с ней, для меня она была йозеффсонской русалкой со своим рыцарем среди фиалок. Хуже стало только потом. Дали о себе знать демоны. Моя сестра в психиатрической больнице. Алкоголь. Невроз. Меланхолия.
Подбодрись! Смерть уже за углом.
Отто Андерссон составил мое генеалогическое древо до того подробно, что я просто заболеваю.
Некоторые считают меня тираном, потому что моим пяти дочерям всегда запрещалось петь дома или играть на каких-либо музыкальных инструментах. Никаких веселых повизгиваний непослушной скрипки, ни взволнованной флейты, которой не хватает воздуха. Как! Никакой музыки в собственном доме великого композитора! Но А. понимает. Она понимает, что музыка должна приходить из безмолвия. Приходить из него и в него возвращаться.
Сама А. тоже оперирует безмолвием. Меня — Бог свидетель — можно за многое упрекнуть. Я никогда не представлялся мужем, каких хвалят с церковных кафедр. После Готенберга она написала мне письмо, которое будет со мной, пока не наступит rigor mortis[66]. Но в обычные дни она удерживается от упреков. И в отличие от всех прочих не спрашивает, когда будет закончена моя Восьмая. Она просто хлопочет вокруг меня. По ночам я сочиняю. Нет, по ночам я сижу за своим письменным столом с бутылкой виски и пытаюсь работать. Потом я просыпаюсь — голова на партитуре, рука сжимает воздух. А. забрала виски, пока я спал. Мы об этом не говорим.
Алкоголь, который я однажды отвергнул, теперь мой самый верный товарищ. И самый понимающий.
Я ухожу один пообедать в одиночестве и поразмыслить о смертности. Или я иду в «Кэмп», «Сосьете чусет», «Кёниг» обсудить эту тему с другими. Странность того, что Человек lebt nur einmal[67]. В «Кэмпе» я присоединяюсь к сидящим за лимонным столом. За ним разрешено — и даже обязательно — говорить о смерти. А. не одобряет.
У китайцев лимон — символ смерти. Стихи Анны Марии Ленгрен[68] — «Погребенный с лимоном в руке». Вот именно. А. пытается запретить это, ссылаясь на морбидность. Но кому разрешена морбидность, как не трупу?
Сегодня я слышал журавлей, но не видел их. Тучи висели слишком низко. Но пока я стоял на этом холме, сверху до меня донеслись их полногласные трубные клики, которые они издают, летя на юг навстречу лету. Невидимые, они были даже еще более прекрасными, еще более таинственными. Они заново учат меня звучаниям. Их музыка, моя музыка, музыка… Вот что это. Стоишь на холме и за тучами слышишь звуки, которые пронзают сердце. Музыка — даже моя музыка — всегда устремляется на юг невидимо.
Теперь, когда друзья меня покидают, я уже больше не могу решить, из-за чего — моего ли успеха, моего ли провала. Такова старость.
Может быть, я и трудный человек, но вовсе не настолько трудный. Всю мою жизнь, когда я пропадал, они знали, где меня отыскать — в лучшем ресторане, где подают устриц и шампанское.