Лимонный стол - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С самого начала память у него была лучше, в том-то и смех. Я тогда думала, что смогу полагаться на него, на то, что он все помнит, то есть в будущем, хочу я сказать. Теперь я гляжу на снимки какого-то уик-энда в Котсуолдах двадцать лет назад и думаю, где же мы останавливались, что это за церковь или аббатство, почему я сфотографировала эту живую изгородь из форсайтии, кто вел машину, и были ли у нас супружеские отношения? Нет, последнего вопроса я не задаю, хотя, почему бы и нет?
Он говорит: «Пососи мне яйца, ну, давай же, бери их в рот по очереди и болтай-поболтай их языком». И говорит он это без нежности. Он говорит: «Обрызгай свои сиськи детским лосьоном, прижми их друг к другу, дай я оттрахаю тебя между ними и сброшу тебе на шею». Он говорит: «Дай мне насрать тебе в рот, ты же всегда от меня этого хотела, верно, тугая ты сучка, ну так, мать-перемать, дай мне это сделать разнообразия ради». Он говорит: «Я заплачу, чтобы ты делала, что я захочу, но уж выбирать тебе не придется, будешь делать, что я захочу, я заплачу тебе, у меня есть мои пенсионные накопления, не оставлять же их ей». Под «ей» он не подразумевает Ее. Он подразумевает меня.
Меня это не беспокоит. У меня есть общая доверенность. Но только когда ему станет хуже, мне придется платить за уход. И в зависимости от того, сколько он проживет, я вполне могу истратить их полностью. Да уж не оставлять же их Ей. Полагаю, я примусь за арифметические действия. Например: двадцать — тридцать лет назад он тратил два-три дня, трудясь во всю меру своего умения и сосредоточенности, чтобы заработать деньги, которые я теперь расходую за час-два, находя сиделку подтирать ему задницу и терпеть болтовню пятилетнего озорника. Нет, неверно. Семидесятипятилетнего озорника.
Он сказал это так давно: «Вив, я хочу, чтобы у нас была нескончаемая любовная связь. После того, как мы поженимся». В нашу брачную ночь он раздел меня, как разворачивают подарок. Он всегда был нежным. Я всегда улыбалась его замашкам, я говорила: «Все хорошо, для этого мне не надо давать наркоз». Но ему не нравилось, что я шучу в постели, и потому я перестала. По-моему, под конец он относился к этому более серьезно, чем я. То есть у меня все в порядке в этом отношении. Я просто думаю, что можно смеяться, если хочется.
А суть теперь в том, что мне, если хотите знать правду, все труднее вспоминать, какими мы были вместе в постели. Будто то были другие люди. Люди, носившие одежду, которую считали модной, но которая теперь выглядит нелепо. Люди, которые сидели «У Питера» и слушали, как Эдди, голландский пианист, играет каждый вечер, кроме воскресений. Люди, которые размешивали свой кофе ванильными стручками. До чего же странно. До чего же далеко.
Конечно, у него все еще бывают хорошие дни, так же, как и плохие. Мы едем из никуда в никуда. Сознательно. В хорошие дни он не будет перевозбуждаться и будет со вкусом пить свое теплое молоко, и я буду читать ему. И тогда некоторое время все будет так, как бывало прежде. Не как прежде-прежде, но как совсем недавно.
Я не произношу его имени, чтобы привлечь его внимание, ведь он думает, что я имею в виду кого-то другого, и это вызывает у него панику. Вместо этого я скажу: «Гуляш из говядины». Он не поднимает глаз, но я буду знать, что он услышал. «Гуляш из баранины или свинины», буду я продолжать. «Гуляш из телятины и свинины». «Говядина, тушеная по-бельгийски» или «Карбонат по-фламандски».
— Иностранная дрянь, — пробормочет он с четвертью улыбки.
— «Рагу из бычьих хвостов», — буду я продолжать, и он чуть-чуть приподнимет голову, но я знаю, что еще не совсем пора. Я выучила, что ему нравится, я выучила, когда пора. — «Рулетики из говядины», «Пирог из мясного фарша с почками».
И он выжидательно поднимет на меня глаза.
— Четыре порции. Предварительно нагрейте духовку до 350 градусов. Классические рецепты этого блюда часто настаивают на говяжьих почках. — Он покачивает головой с мягким несогласием. — Если выбрать их, они потребуют бланшировки. Нарезать мелкими ломтиками в полдюйма толщиной: 1,5 ф. говядины, огузка или другой части.
— И л и д р у г о й, — повторяет он неодобрительно.
— Три четверти фунта почек теленка или барашка.
— И л и.
— Три столовые ложки сливочного масла или говяжьего жира.
— И л и, — говорит он громче.
— Мука мелкого помола. Две чашки крепкого бульона.
— Ч а ш к и.
— Одна чашка сухого красного вина или пива.
— Ч а ш к а, — повторяет он. — И л и, — повторяет он. Потом он улыбается.
И на мгновение я буду счастлива.
Фруктовая клетка[61]
Когда мне было тринадцать, в аптечке в ванной я обнаружил тюбик противозачаточного крема. Вопреки общему подозрению, что все от меня скрываемое скорее всего имеет отношение к похоти, я не сумел определить назначение этого помятого тюбика. Какая-то мазь от экземы, облысения, приближения пожилого возраста. Но затем надпись мелкими буковками, часть которых поистерлась, поставила меня в известность о том, чего я знать не хотел. Мои родители все еще занимались этим. Хуже того: когда они занимались этим, был шанс, что моя мама может забеременеть. А это было, ну, невообразимо. Мне было тринадцать, моей сестре — семнадцать. Может, тюбик был очень-очень старым. Я чуть-чуть на него нажал и пришел в отчаяние, когда он мягко промялся под моим большим пальцем. Я потрогал крышечку, и она повернулась с хорошо смазанной легкостью. Другая моя рука, видимо, снова нажала, потому мне в ладонь ляпнула липкая пакость. Только подумать, что моя мать делала это с собой, в чем бы «это» ни заключалось, поскольку, по всей вероятности, одним тюбиком набор не исчерпывался. Я понюхал бензиновый гель.
Что-то среднее между приемной врача и гаражом, подумал я. Омерзительно.
Случилось это больше тридцати лет назад. И всплыло в моей памяти только сегодня.
Я знаю моих родителей всю мою жизнь. Это может показаться утверждением очевидного, я понимаю. Разрешите мне пояснить. В детстве я ощущал себя любимым и оберегаемым и откликался нормально — верой в нерасторжимость родительских уз. Отрочество принесло обычную скуку и лжезрелость, но не больше, чем у всех прочих. Я покинул родной дом без малейшей травмы и никогда не прекращал общения надолго. Я обеспечил внуками — двумя, того и другого пола, чем компенсировал преданность моей сестры ее карьере. Позднее я вел ответственные разговоры с моими родителями — ну, с моей матерью — о реальностях старения и практичности бунгало. Я устроил званый завтрак в честь сороковой годовщины их свадьбы, осматривал дома гостиничного типа для престарелых, обсуждал их завещания. Мама даже сказала мне, как хотела бы распорядиться их прахом. Я должен буду отнести их урны на вершину берегового обрыва на острове Уайт, где, сделал я вывод, они впервые объяснились в любви друг к другу. Присутствующие должны будут предать их прах ветру и чайкам. Я даже поймал себя на мысли о том, что затем мне делать с пустыми урнами. Как-то не годится сбросить их с обрыва следом за прахом, или, наоборот, сберечь, чтобы хранить в них — ну, не знаю — сигары или шоколадное печенье, или елочные игрушки. И уж, конечно, никак нельзя засунуть их в мусорный бак на автостоянке, которую моя мать тоже обвела кружком на топографической карте. Она вручила карту мне, когда мой отец вышел из комнаты, а после иногда осведомлялась, храню ли я ее в надежном месте.
Знаю их, как видите. Всю мою жизнь.
Мою мать зовут Дороти Мэри Бишоп, а ее девичья фамилия была Хитчлен, и она рассталась с ней без всякого сожаления. Мой отец — Стэнли Джордж Бишоп. Она родилась в 1921 году, он — в 1920. Они росли на западе Центральных графств в разных их частях, Познакомились на острове Уайт, обосновались в одном из внешних сельских пригородов Лондона и удалились на покой у границы Эссекса и Суффолка. Их жизни были упорядочены. Во время войны моя мать работала в отделе землемера графства; мой отец служил в королевских военно-воздушных силах. Нет, он не был летчиком-истребителем или кем-то в том же духе; его таланты были административными. После войны он подвизался в органах местного самоуправления и со временем стал заместителем главного администратора. Ему нравилось говорить, что он отвечал за все, что мы принимали как само собой разумеющееся. Самое существенное и неоцененное: мой отец был ироничным человеком, и именно так он предпочитал представлять себя.
Карен родилась за четыре года до меня. Детство возвращается в запахах. Овсянка, заварной крем, трубка моего отца; моющий порошок, Брассо[62], духи моей матери перед званым обедом с танцами; бекон из-под пола снизу, когда я лежал в кровати; севильские вулканически кипящие апельсины, а земля снаружи все еще подернута инеем; перевитая травой подсыхающая грязь на футбольных бутсах; стульчаковая вонь от предыдущих пользователей, кухонная вонь из засорившихся сливных труб; стареющие кожаные сиденья нашего «моррис-майнор» и едко-кислый запах от шлака, которым мой отец засыпал огонь в каминах. Все эти запахи повторялись снова и снова, так же, как неизменные циклы школы, погоды, овощей в огороде и домашности. Первое багряное развертывание цветков огненно-красной фасоли; аккуратно сложенное белье в моем нижнем ящике; шарики нафталина; газовый приборчик для выжигания по дереву. По понедельникам дом вибрировал в такт нашей стиральной машине, которая имела обыкновение бешено прыгать по кухонному полу, завывая и взбрыкивая, перед тем, как через сумасшедшие промежутки посылать по своим толстым бежевым трубкам галлоны горячей посерелой воды, чтобы она выплескивалась и извергалась в кухонную раковину. На ее металлической бляхе значилось имя изготовителя — Тор. Бог грома сидит и порыкивает на внешних границах пригородов.