Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый день нового стиля — день неуютный и ветреный, когда особенно не хочется покидать захламленную нору, — в дверь неожиданно позвонили. На пороге стоял Льговский — вот уж кого Ять не ждал.
— Я на минуту, — сказал он. — Зайдете завтра?
— На Елагин?
— Нет, мы уж теперь не на Елагином. Всякие события.
— Да зайдите, расскажите!
— Не могу, бегу. Адрес ваш дал мне Фельдман, он тоже просит быть. Открываем свою коммуну, хватит за старье цепляться. Те, на Елагином, совсем с ума сошли от страху. Им угодно на политике спекулировать, а нам угодно новую культуру строить. Думаем, что вам небезынтересно.
— Конечно, конечно, — сказал Ять. — Во сколько?
— В шесть, не опаздывайте. Молодых соберем… На открытии Борисоглебский будет. Знаете его?
— Слышал, — пожал плечами Ять. — Но ведь это бред… что-то там о введении новых букв? И потом, по-моему, он же ростовский…
— Уже питерский, — улыбнулся Льговский. — Волшебное совпадение. Я его у Чарнолуского встретил. Чудак, но наш: многое предсказал в своем Ростове. Я его «Орфографию будущего» как прочел — сразу понял, что иду в верном направлении. Заходите, послушаем.
— Буду, буду, спасибо. Да зашли бы, чаю…
— Не могу, бегу. — Льговский протянул ему ледяную красную руку и поспешно сбежал по лестнице. В Петрограде зимой восемнадцатого года он оставался одним из немногих людей, которым было куда торопиться.
Григорий Борисоглебский до реформы орфографии жил в Ростове и преподавал в гимназии. Система преподавания была своя, особенная, — как, впрочем, и все у него. Прежде всего, его не устраивало раздельное обучение. Лишь женская интуиция в сочетании с мужским расчетом способна была постичь двойственную суть вещей. Двуполы были все явления в мире, и постижение их с однополой, убогой точки зрения лишало мир цельности. Это, однако, было простейшей из реформ, и до нее рано или поздно должны были додуматься. Куда более порочна была сама идея раздельного преподавания всех дисциплин. Следовало создать единую науку наук, учение о мире, которое Борисоглебский называл универсологией, то есть всеобщим знанием о вселенной, — и обучать биологии, математике, физике и словесности в рамках одного курса.
Идея об отмене орфографии пришла ему не сразу: к тому моменту он два года уже преподавал в родной гимназии Красилова естественные науки и был даже любим гимназистами. Он казался им безвредным, временами скучноватым чудаком: вдруг принимался среди урока рассказывать о теории витализма — жизненной силы, пронизывавшей собою воздух, как некое животное электричество. Именно развивая эволюционную теорию о том, что общество отбрасывает условности и приближается к живой жизни, Борисоглебский и вывел, что одной из самых бессмысленных условностей является орфография. Написавши фразу «Асений ветир ганял па улитсе сухии листя», он все равно мог быть уверен в том, что его поймет любой русский и даже иностранец посметливее. Занявшись на досуге подсчетами, Борисоглебский выяснил также, что упразднение идиотического ера в конце слов (без которого сам он давно обходился даже при заполнении журнала, чего никто и не замечал по крайней непонятности его почерка), позволило бы сэкономить до пятнадцати процентов бумаги, затрачиваемой ныне на книгу; так мысль об упразднении гуманитарных дисциплин явилась ему во всем своем блеске. К двенадцатому году, когда вышла наконец его «Орфография будущего», по нелепому требованию московского издателя напечатанная в соответствии с отвратительной орфографией прошлого, он был уже своеобразной ростовской достопримечательностью. Жизнь главного врага сложных условностей была опутана сотнями условностей более низкого порядка: человек, отказавшийся соблюдать сложные ритуалы, обречен повиноваться простым. Борисоглебский не засыпал, не повернувшись с боку на бок строго определенное количество раз, и никому не позволял дотрагиваться до своей чашки и ложки.
Революция добиралась до Ростова медленно, ибо юг ленив и беззлобен. Городовых тут распустили только к апрелю, и не так, как в Питере, — со злобой настоящего разгона, — а скорее с благодарностью за беспорочную службу. О такой ерунде, как Временное правительство, Борисоглебскому думать было некогда — ничто временное его уже не интересовало. Он только что построил таблицу сходств кровяных телец с дальними звездами, причем предположение его блестяще подтвердилось — из новейших астрономических трудов, за которыми он как раз следил, было уже известно, что и звезды подразделяются на красные и белые, и выводы отсюда следовали грандиозные; деление на красное и белое (а не надуманное противоречие белого и черного) должно было определять мир. К сентябрю начались трудности с продовольствием. Следовало сосредоточиться Для последнего рывка, но мысли разбегались… разбегались. К зиме жена слегла, деньги были на исходе, никто не хотел работать. В октябре он закончил «Универсологию», на страшно опоздавшем поезде дотащился до Петрограда и принялся искать публикатора.
Потолкавшись по издательствам, Борисоглебский узнал ошеломляющие новости. Весь мир объединился, чтобы заглушить открывшуюся ему научную истину. В таких условиях нечего было и думать о справедливом вознаграждении за многолетние труды, о должном внимании к его системе, о публичных лекциях и просто о хорошем издании. Жизнь в Ростове выглядела куда сытнее — они все-таки ели и птицу, и донскую рыбу, а Петроград голодал и жил по карточкам, которых у Борисоглебского не было. В гостинице почти не топили. По улицам носились взбудораженные толпы, пару раз его чуть не затерли, притиснув к стенам… Он хотел было вернуться, но вернуться просто так не мог. Папка с перебеленной рукописью жгла ему руки. Ее публикация могла остановить безумие, все встало бы на место, и вместо этой дурацкой войны люди принялись бы наконец за изучение серьезного труда, — но один издатель сказал, что ему не до того, а другой просил оставить книгу на неделю, посмотреть. Знаем мы это «посмотреть» — сейчас же набежит питерская профессура и разворует идеи. Борисоглебский давал на просмотр несколько страниц из начала и середины и заставлял читать при нем. Эти невежи ничего не понимали. Мир куда-то катился и не желал слушать своего единственного спасителя. Кончались деньги. Он дал телеграмму жене, что скоро будет, и по пути с почты в гостиницу купил газету. Так он узнал, что орфография упразднена. Случилось это, как он понял, давно, еще пятого января.
— Как… что же это! — забормотал старик. — Это же моя, моя мысль! Все украдено!
Он беспокойно озирался по сторонам, снова и снова перечитывал газету (в которой не было уже половины нужных запятых), шевелил губами, топтался на месте. Шок был слишком силен. В декрете ни разу не упоминалось его имя. Надо было немедленно к кому-то идти, чего-то добиваться. Три дня он выяснял, кто в новом правительстве отвечает за науку, еще три дня передавал через матросов письма и записки, но никак не мог попасть к министру. В конце января началась катавасия с каким-то убийством, и только тридцатого Борисоглебский застал наконец министра (он назывался почему-то на французский манер комиссаром) на месте. Матросы сжалились над стариком и провели на четвертый этаж, в приемную с бильярдным столом.
— К вам, Александр Владимирович, — сказала бледная секретарша.
— Борисоглебский, — назвался старик за ее спиной.
— Борисоглебский?! — воскликнул чернявый молодой человек, вальяжно сидевший в кресле у комиссарского стола. — Вы здесь, вы не в Ростове?
Он вскочил и подбежал к новому гостю.
— Я давно здесь, — пробурчал старик. — Мне нужно видеть комиссара.
— Это я, — произнес приятный, но легкомысленный с виду мужчина лет сорока. — Я получил ваше письмо, товарищ Борисоглебский, и сожалею, что не мог вас принять сразу. Всю эту бюрократию искореним, дайте время. Прошу вас.
— Да вы знаете, кто это?! — радостно воскликнул чернявый. — Воистину — на ловца и зверь! Это же автор «Орфографии будущего», он первый высказал эту мысль!
— Вот видите, — еще шире улыбнулся комиссар. — А мы реализовали. Очень, очень рад.
— Это все так, — сказал Борисоглебский. — Однако второстепенно. Я закончил, видите ли, главную книгу свою. В сравнении с нею идея орфографии — частный случай, не стоящий внимания. Я полагал бы нужным эту книгу издать, и если мне за отмену орфографии причитается какой-то гонорар или вознаграждение, я не знаю, что у вас принято, — я просил бы мне ее выдать, эту сумму, потому что я издержался. Да, издержался. И я просил бы издать. Рукопись со мной.
— Вы где остановились? — учтиво спросил комиссар.
— Я живу в гостинице у Финляндского, в «Атласе»…
— И прекрасно! — повторял поклонник, представившийся Льговским. — Вы нам как нельзя кстати, как нельзя… Вы, Федоров и Мельников — отцы новой философии. Вы читали Федорова?