Спящие пробудитесь - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот радовался каждому приходу Бедреддина. Покидал учеников, отсылал мюридов. Видел: в Бедреддине идет тяжкая внутренняя работа. И пытался облегчить ее, подвести к порогу, за которым открывался Путь.
О разном беседовали они. О свободе, например.
— От чего свобода? — вопрошал шейх. — Чья свобода?
— В одной из книг прочел я слова древнего отшельника: «Человек обречен на пожизненное одиночное заключение в собственной шкуре…»
— А вы помните, досточтимый факих, первые строки «Месневи»: «Внемли, то нея тоскующий глас, о скорби разлуки ведет он рассказ». Великий Руми в двух строках уместил то, что ученым пришлось бы сформулировать примерно следующим образом: «Камышовая флейта, ней, когда в нее вдыхает душу человек, скорбит о разлуке с камышовыми зарослями, шире — с природой вообще, подобно тому, как душа человека, отделенная от Всемирной Души, скорбит в разлуке с нею, то есть с Истиной. Ваш древний отшельник прав в том смысле, что лишь после смерти душа человека сольется с мировым духом, равно как тело его растворится в мире видимостей».
— Но ведь смерть прекращает бытие человека как такового?..
— Совершенно справедливо, ибо уничтожается, распадаясь, двуединство животного и духовного начал, составляющее сущность человеческой природы.
— Мы же вели речь о свободе человека…
— Она и состоит в осознании этого двуединства и в подчинении низшего — высшему…
— То есть чтоб лошадь повиновалась всаднику, как вы, мои шейх, пишете в вашем комментарии к «Месневи». Но не потому ли я чувствую себя свободным, занимаясь наукой, что наука, а не чувство является путем к Истине?
— Для вас, дорогой Бедреддин Махмуд, наука — труд не только рассудка, но и души. А всякий душевный труд — его-то мы и зовем любовью — есть путь к Истине. Первая ступень свободы — понимание зависимости. Одинаковой для всех. От Истины. Наука приводит к такому пониманию запутанными заячьими петлями рассудка, любовь — мгновенно, непосредственно.
— Из ваших слов следует, что возможна свобода и в клетке?
— Если дверь в ней открыта…
…Бедреддин призвал к себе Джазибе. Усадил напротив.
Она опустилась на колени. Села на пятки. Сложила руки на животе.
— Послушай, Джазибе, давай договоримся — я тебе не господин, ты мне — не рабыня…
Она вскинула на него круглые черные глаза. В них была такая глубина преданности и боли, что он невольно поднял ладонь, будто защищаясь.
Джазибе опустила голову:
— Вы хотите избавиться от меня, мой повелитель?
— Ты меня не так поняла, Джазибе. Я хотел сказать, что здесь нет ни рабыни, ни господина.
— А кто же, мой господин?
— Просто люди.
— Вы очень добры, мой повелитель. Но я рабыня, а вы ученейший из мужей ислама.
— Ты преувеличиваешь мои достоинства. — Он улыбнулся. — К тому же с тобою я бываю отнюдь не мужем ислама, а просто мужем…
Джазибе простерлась ниц. Поцеловала край его халата.
— Вы так добры, что с вами я забываю о своем рабстве…
— Значит, и слов таких меж нами не должно быть.
— Ваше повеление для меня закон…
— Не повеление, Джазибе, — просьба. В каждом из нас — частица всеобщей души. Всех людей Аллах создал по образу и подобию своему.
— Но я — женщина…
— И что же?
— Разве Аллах не мужчина?
Поди пойми женщину. Даже такую, обученную читать и писать. Аллаха представляет себе бородатым дядькой на троне, вроде султана Баркука. Не умеет мыслить иначе как живыми картинами. А Бедреддину до сей поры и в голову не приходило, какого пола Создатель. Не оттого ли, что в турецком языке, не то что в арабском, нет грамматического рода: что «он», что «она» — все равно будет «о».
— Бог выше пола, Джазибе!
— Простите, я, наверное, сказала глупость…
— Нет, Джазибе, навела меня на новые мысли…
— Рядом с вами я, может быть, стану умнее…
«Мужья стоят над женами», — гласит Коран. «Но женщина не только создание, она еще и создатель. А многие ли в состоянии понять творца?» Так, споря с Кораном, учил Руми, если верить шейху Ахлати.
Бедреддин должен был понять Джазибе, чего бы это ему ни стоило. Он дарует ей свободу, ибо любит ее, а понимание — первая ступень к свободе. Тут Ахлати не ошибался.
Новые мысли неизменно влекли за собой новые беседы в обители шейха. Пожалуй, шейх неточно выразился: понимание не ступень, а условие свободы. Сама же свобода заключается в том, чтобы привести в соответствие с познанной Истиной каждый свой поступок, каждое движение души.
Ахлати слушал и соглашался. Многотрудный, тернистый путь суфиев есть путь к слиянию с Истиной, а значит, и путь к свободе. На языке суфиев такое слияние называется «фана», «небытие». Достигший его ощущает себя безначальным и бесконечным, всемогущим и бессмертным, неотделимым от вселенной…
Тут Бедреддин заметил, что, без сомнения, знаменитый багдадский подвижник Халладжи Мансур именно в таком состоянии воскликнул: «Ан аль хак!» — «Я есмь Истина!» Не себя возвеличивал он, приравнивая к богу, как утверждали богословы, пославшие его на мучительную жизнь, нет, не себя…
Бедреддин помолчал. И, глянув на шейха, решился:
— В его словах содержится великое открытие — бог есть духовность человечества!
Вывод был столь смел, что шейха взяла оторопь. Встав на новый путь, Бедреддин стремительно обгонит многих прославленных подвижников, в том числе и его самого. Теперь это стало ясным для него как день. Но он не подал виду и продолжал тему, словно не слышал Бедреддиновых откровений:
— Понятие свободы можно отделить от познания лишь для удобства рассуждения. Каждый шаг по пути познания Истины есть одновременно шаг к свободе. И наоборот: любой золотник свободы несет с собой новое знание. Иное дело, что так называемые ученые мужи не усваивают, а присваивают знание. Потому-то знания и служат им преградой, скрывающей Истину. — Шейх почувствовал, что собеседник плохо следит за его речью, и добавил с улыбкой: — Как вы однажды изволили выразиться, досточтимый друг, такие улемы подобны ученым обезьянкам; знания лишь поводок на шее их рабства.
— Одновременно, одновременно, — пробормотал в задумчивости Бедреддин, боясь упустить мысль о неразрывности свободы и познания. Разумеется, одновременность есть и природа, и форма бытия всех вещей, они вложены одна в другую, наподобие перьев луковицы, но в каждый данный миг выступает нечто главное.
— «Любовь — астролябия Истины», — продолжал тем временем шейх. — В этой строке великий Руми не только объединил два вида познания, но и отдал предпочтение сердцу. Конечно, не следует понимать любовь только как страсть к продолжению рода, хотя и она служит познанию: не один ученый муж был подвигнут на Путь любовью к женщине. Но стремление, скажем, медника к совершенствованию своего мастерства — тоже любовь. Именно она побуждает его к познанию свойств металла и способов воздействия на него, придает изделиям форму красоты. Словом, любовь есть стремление к отождествлению себя с предметом любви, к полному слиянию с ним, то есть к снятию противоречия между субъектом и объектом.
Задумчивость, внезапно завладевшая Бедреддином, так же внезапно оставила его. Глаза его загорелись. Не страшись он выйти за границы приличий, что могло быть истолковано как неуважение к мудрости и возрасту собеседника, он, наверное, замахал бы руками, как базарный торговец. С трудом сдерживая воодушевление, он заговорил о том, что без предмета нет и любви, но предмет служит одновременно и завесой перед сущностью, и зеркалом ее. Если воспользоваться примером высокочтимого шейха Ахлати, то в блюде, изготовленном медником, скрыта и одновременно запечатлена человеческая сущность мастера. Созерцая блюдо, он радуется осязаемой, видимой, предметно-осуществленной и потому несомненной силе своей собственной сущности и одновременно приобщается к сущности человека вообще, то есть к абсолюту, поскольку произведение его любви, в данном случае блюдо, удовлетворяет человеческой потребности. Такое удвоение человеческой сущности, превращающее ее в видимую, бесспорную силу, возможно только через опредмечивание — без зеркала лица не увидать. Любовь между людьми тоже деяние, при коем зеркалами служат сердца, откуда навстречу друг другу сияют человеческие сущности. Выходило, что любовь есть деяние, ведущее человека к совершенству, или, иначе, к овладению своей собственной человеческой сущностью.
Слушая Бедреддина, шейх Мир Хюсайн Ахлати испытывал странное блаженство, теплом разливавшееся по всему его жилистому старческому телу. Его поражали скорость и глубина постижения, дарованные Бедреддину. Такие люди родятся хорошо если раз в столетие. По крайней мере, он, Ахлати, за последние сто лет знал, да и то из книг, лишь одного, с кем можно было равнять этого румелийца: то был Джеляледдин Руми. Хронисты свидетельствовали: удостоившиеся его близости испытывали такое же странное чувство, какое владело теперь шейхом Ахлати.