Москвичи и черкесы - Е. Хамар-Дабанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На верхней полке стояли: несколько фарфоровых простых тарелок, вылуженные медные тазы разной величины – от самого маленького до самого огромного, такие же колпаки для варения пилава, медные кувшины с длинными носиками и узкими для умывания и для питья. На стенах висело несколько зеркал в деревянных высеребренных и вызолоченных рамах. На полу, в одном углу, разостлана была простая постель, на которой сидела старуха, поджав ноги, и занимаясь рукоделием. В другом углу на красивом ковре постлан был узенький тиковый тюфячок, набитый шерстью и простеганный разными узорами. В изголовье его лежала длинная пуховая подушка, обтянутая синей шелковой тканью, до половины тюфяка накинуто было теплое одеяло, из пунцового штофа на шерсти и выстеганное красивыми узорами. У камина на низенькой деревянной скамейке сидела девушка лет шестнадцати. Облокотясь руками на колени, она поддерживала прелестное личико свое пальцами, унизанными кольцами. На голове у нее был красивый шелковый платочек, висевший углом к затылку; за ушами было шестнадцать узеньких длинных кос, черных как смоль и лоснящихся, как лучший шамаханский шелк, в ушах блистали золотые серьги; на лбу и на висках из-под платка виднелись волосы, остриженные ровно, как у русских крестьян; тонкие, выгнутые брови осеняли большие черные глаза, опушенные длинными ресницами; прямой носик будто сторожил две тоненькие алые губки; подбородок, совершенно круглый и выдававшийся немного вперед, довершал прелесть этого круглого личика, и румянец молодости играл на бархатных щечках красавицы. На длинной роскошной шее висели ожерелья из бус и мелких серебряных монет, на плоской груди, признаке девственности [70], в обтяжку был надет пунцовый шелковый бешмет, выстеганный красивыми узорами и полами закрывавший колени. Тонкий перехват стана был опоясан узким белым поясом; рукава бешмета, с разрезом от локтя до кисти, были брошены за плечи, из-под них выходили широкие рубашечные рукава, белые как снег. Под бешметом виднелась белая рубашка, покрывавшая верхнюю часть ног, из-под нее выглядывали полосатые шальвары, синие с белым; ноги босые и белые, как пена морская, небрежно опирались на туфли с высокими каблуками.
Взор девы был неподвижен, глубокая и грустная дума туманила ее очи. Вдруг раздался приятный чистый голос; кручина девы изливалась в заунывной песне [71]:
Уж девять лет, как девицу-сиротку зашили; как девицу кожа теснит!
Не дает она сердцу прядать, не дает она груди развиться.
Сердцу больно, груди тесно! [72]
Пора, пора молодцу девицу кинжалом от кожи теснящей избавить [73]; да где же тот молодец?
Сироты одинокой кто схочет? Старику отдадут тебя, девицу, немилому, или в наложницы [74] ты попадешь ко владельцу.
У серны есть ноги, убежит она в скалы Кавказа;
у пташки есть крылья, улетит она в чащу дремучего леса; у золоточешуйчатой рыбки есть перья – уплывет она в воды Кубани.
У девицы ж сиротки нет от злодеев защиты.
Есть у ней молодец! Молодца хвалят! О, верно, защитит он девицу, о, верно, ее освободит он!
Он собою пригож и удал на коне и ужасен врагам, и страшны его шашка, кинжал и винтовка, а глаз смертоносен – прицелом винтовки когда направляет он пули полет роковой.
О, счастье рая должно быть – впиваться в любовный взор его смертоносных очей! О, рая блаженство, должно быть – принять на себя его мощной ладони ласканье, и слушать и страстно внимать —
его благородного сердца биенью.
Не то ожидает сиротку, бездомную девицу Кавказа; о горе, о горе сиротке!
Улетело то время, как девице-красавице гор оставаться сироткой завидная доля была.
Улетело то время, когда продавали черкешенку, девицу-сиротку, купцам истамбульским.
Красавицу гор отвозили тогда за море, за долы, за горы, – в далекую даль…
Счастливые
Правоверные!
В гарем падишаха приводили красотку.
В золото, шелк и парчу одевали; каменьем дорогим украшали; перед светлые очи султана выводили,
О, завидная доля, могучее сердце султана пленит! О, великое счастье быть предпочтенною целому рою красавиц!
Услада небесная – жить для любви и быть страстно любимой;
истомы иной не ведать, кроме истомы одних наслаждений!
Старуха прервала певицу.
– Ах, Кулле, Кулле! – сказала она, – не те уж времена! Свежи в моей памяти те годы, когда все завидовали землячкам, проданным в Стамбул. Теперь делать нечего, деваться некуда! Согласись лучше выйти замуж за жениха, которому владетель охотно тебя отдает.
– Нет, бабушка, никогда и ни за что в свете не соглашусь: он мне ненавистен.
– Ну так согласись на предложение владетеля Шерет-Лука; ведь от него куда деваться? Ты живешь в его дворе; что сказал он – то и сделает, вломится ночью сюда – кто тебя защитит от него?
Кулле строго взглянула на старуху; отвернула полу бешмета и, открыв тайный карман, сделанный в подкладке, показала рукоять кинжала, потом медленно, обдумывая слова, отвечала:
– Вот что защитит меня, мое оружие! Оно было страшно в руке отца моего и не будет игрушкой а моей! – Потом с жаром прибавила: – Шерет-Лука я ненавижу и презираю, гнушаюсь его позорными предложениями!
В это мгновение камешек упал в камин. Кулле подошла к камину и три раза щелкнула языком. Еще упал камешек. Кулле, обратя губки в трубу, вполголоса произнесла: «Мандахако» (поди сюда). И молодой черкес на аркане спустился в отверстие трубы [75]; кинжал и три пистолета висели у него за поясом. Он вышел из камина; старуха встала [76]. После первого приветствия он сказал:
– Кулле! Согласна ли ты выйти за меня замуж?
– Не знаю, Пшемаф! – отвечала девушка.
– Кто же знает? Кто удерживает тебя?
– Ты гяур или правоверный?
– Правоверный.
– Переменишь ли веру отцов?
– Никогда, да и незачем. Русские от меня этого не требуют.
– Оставишь ли гяуров? Перейдешь ли к черкесам?
– Никогда и ни за что в свете, даже и для тебя не сделал бы этого!
– Разве они тебе родственники?
– Русские для меня более чем родные: они меня воспитали, они меня кормят и не делают различия между мною и природными русскими. Я клялся служить русскому царю верно – этого достаточно!
– Да полно, Кулле, вздорить! – возопила старуха. – Если он тебя возьмет, где ж он найдет себе