Декабрь без Рождества - Елена Чудинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Показалось ли, что сзади тоже поспешают? Не надо оборачиваться, на таком расстоянии это уже заметно преследователям.
Преследователям? Тьфу, экие глупости. Вот уж слышен стук. Спешат, спешат. Догоняют. Надо только глядеть вперед, будто бы и дела ему нету до них, обгонят — и дело с концом. И дела никакого нет.
Двойной копытный стук поравнялся с Пестелем, разбился об него, потек с обеих боков. Обгоняют!
Вот уже впереди мотнулись конские хвосты, мелькнули спины и затылки всадников. Пестель невольно замедлил ход, норовя отстать побольше.
И тут неизвестные, словно на вольтижировке в манеже, выписали, отражая друг друга, полный разворот. Неизвестные?! Рыжий, как смутно угадалось Павлу Ивановичу с самого начала, оказался Василием Шервудом. А вот второму место было уж вовсе не тут, около царской свиты, далеко в Таганроге.
— Сирин?! — Павел Иванович поднялся в стременах. — Вы-то здесь какими судьбами?
— Да вот родитель мой просил передать вам поклон, — хмыкнул разрумянившийся от скачки Алексей Сирин.
— Я знать не знаю вашего родителя, вы что, Сирин, пьяны? — возмутился Пестель. Получалась какая-то дрянь. Лица же Сирина и Шервуда, чьи лошади танцевали на месте, преграждая ему дорогу, имели то выраженье, каковое бывает обыкновенно у бретёров, ищущих повода для вызова. Неужто Трубецкой пустился на какую-то хитрую интригу накануне дела? Или Рылеев? Что, если кто-то из дорогих товарищей решился его, Пестеля, устранить, чтоб не делиться лаврами?! Как бы вытащить пистолет?
Но другой пистолет был уж в руках Сирина.
— Не валяйте дурака, — надменно процедил он сквозь зубы. — Велика важность, что вы не знакомы с отцом моим! Зато он знает о вас куда лучше, чем вы можете себе вообразить! Коли угодно знать, я был всего лишь тем живцом, на который он ловил всю вашу масонскую шатию. Не зря ж он год спал на глазах у всей честной публики!
— Много подробностей, Алеша, — холодно улыбнулся русский шотландец. — Полковник Пестель, вы арестованы.
А, пожалуй что, рано было списывать старого гриба со счетов, пронеслось в голове Павла Ивановича. Вот когда он может пригодится, да еще как.
— Что ж, надо уметь проигрывать, — не без достоинства произнес он. — Не ждал от вас, Шервуд, никак не ждал предательства…
— Да неужто не ждали? — изумился собеседник. — А я-то думал, у вас, Павел Иванович, есть осведомитель близко к графу.
«Не знает, не знает главного… Ладно, оно еще ничего».
— Я как порядочный человек своего осведомителя ни в коем случае не выдам.
Странный, неправильный, веселый взгляд, которым обменялись через голову Пестеля его более рослые собеседники, сверх меры не понравился Павлу Ивановичу. «Не очень-то нам и интересно», — словно бы бросил Шервуду Сирин. «Да пусть хоть с кашей лопает все, что графишка знает», — словно бы ответил Сирину Шервуд.
Пустяк, гиль, примерещилось! Все расследованье заговора идет через Аракчеева, а значит, его, Пестеля, Аракчеев и вытащит. Вытащит скоро… Скоро? За три недели графу и не узнать про арест! Вот ведь нелегкая!
Дорожные свои пистолеты Павел Иванович уступил без тени недовольства. Надобно ж загнать себя в ловушку! Но никому из соратников не может он доверить свои расклады.
Пестель улыбнулся Шервуду, вкладывая в улыбку самое высокомерное бахвальство, на какое был способен. Все одно — томиться в заточении ему не более четырех недель.
Но тут-то неприятнейшая мысль пробежала струйкой холодного пота по позвоночнику. Если Рылеев впрямь Сирину доверил доставить яд, грозит ли что-нибудь Александру?! Неужто ему, Пестелю, расплачиваться теперь за ошибку Рылеева?
Пустое. Главное дело — не поддаться испуге. Сыграет тиран в дубовый ящик или нет, а самое большее через месяц Аракчеев поможет.
Глава XVII
— Чего б такого еще заказать, чтоб было не хуже мясного блюда?
— Матушка, уж полно бы ерундою тешиться, — несердито проворчала келейница. — Мать Игнатия даже баловство-то новомодное затеяла, молоко сладкое в лёд сбивать! Сейчас только в поварне миски серебряные мыла, что одна в другой вертятся. То-то ангины не занимать, свою учиним! А уж пирожков напекли — с капустой, с рисом, с яблоками! Белые грибы в волованах подадут, в сметане тушеные.
— А лука ни во что не добавляли? — осведомилась все же игуменья, хоть ответ знала наперед. — Маленькая Соломония лук на дух не выносит.
Шахматный столик у окна, за коим коротали час ожидания мать Евдоксия с матерью Наталией, являл вид середины битвы. Однако обей противницы то и дело забывали, чей теперь ход.
— Да уж все знают вас, привиред, — мать Наталия опустила рыжие ресницы, пряча весёлый взгляд. — Полно, в самом-то деле. Кельи готовы, все для дорогих гостей в полнейшем порядке. Матушка, что ж королевой-то моего коня едите, дайте-ка я ее ладьей сшибу! А вот теперь и конь мой безопасен.
— А разве не ты только что пешкой двинулась?
— Я — пешкой, а вы после того — другой пешкой, да королеву-то и открыли. За вами, матушка, сегодни ходы надобно записывать, как картежники делают.
— Картежники записывают не ходы, а ставки, — мать Евдоксия поднялась, прошлась по гостиной. — Что-то Лукерьи долго нет.
— Ну, Ольга-то Евгеньевна об один час не соберется. Надо думать, наша Лукерья им недели на сборы не даст, а все ж сколько-то провозились. Вот Прасковья Филипповна, та едва ли задержит. Прасковья Филипповна у нас — как солдат, лишней иголки в ранец не положит, а ничего нужного не забудет.
— Ну, не знаю, верно ль я Лукерье дело поручила, — игуменья подошла к окошку, словно намеревалась увидать в нем дорогу, а не нарядную осеннюю куртину, являвшую праздничное сочетание осеннего золота с темной хвоей подстриженных вечнозеленых кустарников. — Молода еще, хоть и пора уму быть, а все ж молода.
— Бог даст, сладит, — мать Наталия спрятала еще одну улыбку.
С трудницы Лукерьи игуменья взыскивала строже, чем со всех, обильнее всех осыпала ее тяжелыми послушаниями. Невдомек было матери Евдоксии, что по этому безошибочному признаку пожилые инокини, мать ли Неонила, мать ли Марфа, а уж тем паче мать Наталия, давно уж вычислили в девушке ее любимицу.
— Прости уж, мать Наталия, загоняла тебя вовсе, а пойди проверь, не напустили ли в кельи гостевые угару, когда топили.
Когда келейница вышла, мать Евдоксия отошла от окна и опустилась в покойное резное кресло, старое и скрипучее, помнившее не одну ее предшественницу. Право слово, не было в ней раньше этой склонности к волненьям по мелочам. Годы берут свое. А может статься и не в годах дело, просто она пытается растворить в хлопотах тревогу.
Довольно, путевые задержки неизбежны, но скоро все начнут прибывать. Луша справится — не надо лучше. Луша, духовная ее дочь, не меньше дорогая, чем кровная, незаменима в трудные минуты.
Ах, Луша-лучинка…
Как ясно запомнился ей ночной путь среди мертвецов! Правой рукою Елена Кирилловна со всех сил прижимала к себе дочь, левая же рука была мучительно праздной. Луша сидела совсем рядышком, и так хотелось привлечь ее к сердцу, согреть, но безошибочным материнским чутьем она понимала — нельзя, никак нельзя! Барыня не станет просто так обнимать деревенскую девчонку — а все должно быть обыкновенно, совсем обыкновенно, будто мертвецы и не ведут недвижного своего пляса по обеим колеям… Дитя не должно было понять, в какой мере оно достойно жалости — только что увидевшее лютую смерть отца и барина, бежавшее в одиночестве по дороге, которая страшней всех фантазий Данта! Сообразила бежать в Кленово Злато? Правильно! Прихватила от волков фонарь? Молодец! И все, и ничего больше, иначе детская душа утонет в ужасе.
Вроде бы пронесло, дитя не заболело, не повредилось рассудком… А все же не удивлена оказалась Елена Кирилловна, когда — уже в обитель — прибыла к ней девочка-подросток с письмом от Панны. Два года спустя это было.
«Ты так хочешь в монастырь? — мягко спросила она, вглядываясь в упрямое серьезное личико. Красивое бы было, кабы не суровая складка губ. — Разве плохо тебе в господском доме, при Прасковье Филипповне?»
«Плохо, — к ее удивлению, ответила девочка, сердито склонив голову — словно собиралась кого-то боднуть упрямым лбом. — Прасковью Филипповну никак нельзя не любить. А я не хочу любить ни барыню, ни малютку Сережиньку, ни замуж не хочу! Хочу любить только Господа — Его-то никто не может отобрать!»
«Что же, тогда будь по-твоему».
Ни разу не пожалела мать Евдоксия, что оставила при себе умную, исполнительную, охочую до учения девочку. А все же благословить на подрясник медлила. Призвание — дар, а не болезнь. Луша же была еще больна отвращением к человеческой природе. Обнаружится ли истинный дар, когда душа оттает? А оттает она неизбежно, в молодые годы горе смертно.