Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Всё выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз?
– Да, – сказал я.
– Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше… А теперь скажи… Только не утаивай, мне это безразлично… Я какая у тебя?
– Невообразимая.
– Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
– Вторая, – сказал я в темноте.
– Кто она была?
– Позор один… Повариха ФЗУ… Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала…
– Ну всё. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти!
Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.
На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли, – по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах – лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол. Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.
– Это же… петух, – рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала. – Отроду такого не видела!
Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные, – должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры?
За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха, – должно быть, гнала к плесу корову. Она просто не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала.
Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро – томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески – подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. «Росинант» тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел на себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими консервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и вёсла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что́ она делала – то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, – молилась, значит.
– А я, чуешь, не смогаю с властями, – пожаловалась она мне, когда я забрал у нее вёдра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.
– Попалась? – спросил я.
– Пятьдесят рублей штраху заплатила… Как один гривенник!
– Как же ты так неосторожно работаешь? – сказал я.
– А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке… вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали… И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли всё, ну и… остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?
– Избавь меня бог, – сказал я. – И заводилку твою разрушили?
– Ну не-е! То всё там, – махнула она рукой куда-то на лес за озеро. – Как присоветуешь-то: затеять маненько, для своих, раз дрожди есть, аль погодить?
– А как тебе самой-то хочется? – спросил я.
– Да вроде затеять.
Я посоветовал затевать, – ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.
А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и всё это никуда не годилось, – удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто всё это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза, – они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят… Наполеон, говорят, тоже мало спал – всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек… А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..
Она окликнула меня с мостков – беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, – возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил и ждал, и любил меня…
– Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, – сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.
– Я испугалась, что тебя нет, – сказала она. – И тут тоже не было…
– Могла бы спать и до двенадцати. Теперь вот останемся без ухи…
Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что́ сказал бы еще, похожее, – если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника – разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких