Долгая и счастливая жизнь - Рейнольдс Прайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я и не шучу, — сказал Уэсли, и, когда она хотела открыть дверцу, он положил руку ей на запястье и взглянул на церковь — не смотрит ли кто. — Слушай меня. Сегодня, когда кончится представление, мы с тобой махнем на машине в Южную Каролину. В Диллон. Туда все ездят, там не нужно свидетельства о браке. А оттуда, если не будет очень холодно, двинемся в Миртл-Бич, раковинки пособираем и вернемся сюда в сочельник. Идет?
Она не убрала своей руки из-под его ладони, считая, что это ровно ничего не значит, и сказала:
— А я — не все. И я сама во всем виновата. Ребенок мой, и я одна за него отвечаю.
— Не на все сто процентов твой. Если только правда, что у тебя никого, кроме меня, не было.
— Это правда.
— Тогда надо вечером ехать в Диллон. — Настолько для него что было просто!
Розакок покачала головой и сказала первое, что пришло в голову:
— Для Мамы это будет удар.
— Для нее будет еще хуже, если ее первый живой внучонок появится на свет без отцовской фамилии.
— И не для нее одной.
— Да уж конечно. Я и сам не в восторге, что так случилось, но это мои планы не погубит. С долгами я расплатился. Теперь каждый цент, что я зарабатываю, мой. Проживем. Как-никак мы с тобой сделали это вместе и…
Она поняла, что не в силах выслушать конец этой фразы, каков бы он ни был. Они ничего не делали вместе. Она ступила на землю и пошла к церкви. Уэсли смотрел ей вслед, и не прошла она и трех шагов, как он вышел из машины и хотел догнать ее, но она услышала его шаги и пошла быстрей, и ему пришлось следовать за ней на расстоянии, которое она установила. Он ничего не понимал и надеялся, что нужно только выждать.
А она вошла бы в церковь без него, как и хотела, но услышала за кустами ржавый скрип боковой двери для хора и увидела, как Лендон Олгуд на цыпочках сошел по ступенькам и заплетающимся шагом, выдававшим его состояние, направляется по дорожке к ней, одетый по-летнему, и обеими руками прижимает к себе охапку веток остролиста — колючие листья и красные блестящие ягоды, и сквозь кусты было похоже, будто птицы-кардиналы прильнули к Лендону, спасаясь от холода. «На что ему сдался этот остролист?» — мысленно удивилась Розакок. (Понятно, он стащил у Мамы часть главного украшения церкви. Остролист рос только в глубине мистер-айзековского леса, и вчера мальчишки помладше рыскали за ним целый день.) Но она и не подумала спрашивать, что это значит, она только еще быстрее зашагала, чтобы не встретиться с ним. Он ее не заметил, и Розакок думала, что все обошлось, но сзади раздался голос Уэсли: «Ты похож на куст остролиста, Лендон», и Лендон остановился, хотел было сдернуть кепку, но сообразил, что руки у него заняты, и, ухмыльнувшись, пошел дальше. Розакок сказала себе: «Видно, от разговора не уйти — он уже близко, а в среду — рождество» — и тоже остановилась, и Уэсли подошел к ней одновременно с Лендоном.
— Добрый день, Лендон, — сказала она в ответ на его улыбку, стараясь не замечать остролиста.
Но Уэсли спросил:
— Куда ты тащишь столько зелени? — Он улыбался, как и Лендон. Эту встречу он счел своей удачей.
— Да просто чуточку рождественской зелени для Мэри, мистер Уэсли. (Мэри Саттон приходилась ему сестрой.) Дам, говорит, тебе пообедать, ежели найдешь немножко зелени.
— Ты, я вижу, нашел целую охапку?
— Да, сэр, точно. Не знаю, для кого она комнату украшать будет, разве что для малого, а ему еще все равно, что остролист, что лошадиная упряжь.
— Ну, не думаю. Сколько ему, Лендон? — Возраст младенца его ничуть не интересовал. Просто надо было поддержать разговор.
— Бог его знает, сэр. В прошлый вторник он еще не умел ходить.
Розакок пришлось вмешаться:
— Его зовут Следж, и он родился в конце июля.
— Так давно? — сказал Уэсли, обрадовавшись, что Розакок вступила в разговор, и она, не глядя на него, кивнула.
— Это вы мне, мистер Уэсли? — спросил Лендон, не очень соображая, что к чему.
Но, не давая Уэсли ответить, Розакок сказала:
— Я должна идти репетировать, Лендон. Возьмите-ка вот это. — Она пошарила в карманах, но кошелек остался дома.
— Ты что ищешь, Роза? — спросил Уэсли.
Она не ответила, но Лендон пояснил:
— Иной раз она дает мне доллар на лекарство, сэр.
— Но сейчас у меня ничего нет с собой, — сказала Розакок. — Извини. Приходи к нам в среду.
Лендона это вполне устраивало, но Уэсли сказал:
— Вот тебе доллар, — и полез за деньгами.
— Я сама дам ему в среду, — проговорила Розакок.
— В среду тебя может не быть.
— Куда же я денусь, — сказала Розакок.
Он улыбнулся, не поняв, что это вовсе не вопрос, а Лендон смущенно переводил взгляд с него на Розакок. Но Уэсли уже вытащил две мятые долларовые бумажки и сунул ему в карман.
— Это вылечит какую угодно зубную боль, — сказал он.
— Самую что ни на есть сильную, — сказал Лендон, кланяясь прямо в остролист. — Спасибо, сэр. Спасибо, мисс Роза. — И словно этот дар был от них обоих, он кивком указал в сторону, и Розакок поняла куда. — Мистер Рэто малость осел, так я накидал свежей земельки.
Там, за кустами, под свежей серой землей лежит ее отец, сам за тринадцать лет превратившийся в землю, как однажды уже превратился из мальчика, которого помнила Мама — в белых носках до колен, такого серьезного, на молу в Океанском Кругозоре, — в горького пьяницу, который в один субботний вечер погиб, натолкнувшись на «пикап» по ошибке (как все, что он делал), и оставил после себя порыжелую фотографию и четырех детей (Майло с такими волосами, как у него, Рэто-младшего, унаследовавшего его дурацкое имя, но не голову, и ее, сохранившую лишь одно-два скверных воспоминания, и Сестренку, которая была у Мамы в животе, когда он умер), а теперь лежит в осевшей могиле рядом со своими родителями и первым внуком, который тоже носил бы его имя, если б родился живым, и, возможно, когда-нибудь передал бы это имя своему сыну.
— Спасибо, Лендон, — сказала она, а в церкви заиграло пианино (никто не помнит, когда его настраивали последний раз), и звуки его просачивались сквозь стены, как из-под воды, такие слабые, что нельзя было разобрать мелодии.
Лендон сказал:
— Желаю вам всем веселого рождества, и чтобы вам еще много раз его встретить, — и поковылял к дороге, а потом к Мэри, а Розакок пошла к церкви. Но Уэсли удержал ее, взяв за плечо, на этот раз не так деликатно.
— Я же всерьез говорю, ты понимаешь?
Розакок не вырвалась, но была совсем безучастна и не глядела на него.
— Так вот, я говорю серьезно. И у тебя есть целый вечер, чтобы подумать. Сегодня же мне скажешь. — Он убрал руку, и Розакок пошла дальше, но он за ней не последовал. Он стоял и ждал, обернется ли она хоть раз, недоумевая, что в нем могло ее оттолкнуть, но видя, что весь облик ее почти не изменился с лета — ее длинные ноги, чуть колыхая бедра, ступали по песку, как по снежному насту, твердо и красиво (даже сейчас, несмотря на это новое бремя), словно она шла получать приз.
Она подошла к ступенькам, и поднялась, и наверху, у дверей, сама не зная почему, ни о чем не думая, оглянулась на то, что осталось позади — машина, и могилы, и ее жалкий отец, потом осторожно, как бы проверяя себя, глянула на Уэсли Биверса, первый раз после встречи у мистера Айзека, и, встретившись с ним глазами, подумала: «Я свободна» — с таким ощущением, какое она редко испытывала с того ноябрьского дня восемь лет назад, когда он засыпал ее пекановыми орехами, и какое она испытывала, наверно минут десять, в тот другой ноябрьский вечер, когда она шла к Мэри, после того, как улетел и ястреб, и музыка, и она чувствовала, что вольна в своей жизни, пока ветерок не повернул и не возвратил музыку, которая повлекла ее сквозь кусты шиповника, по корням к участку Биверсов, где она увидела на веранде Уэсли, прислонившегося к столбу над ступеньками, где сидел его брат, и волосы у него были еще выгоревшие от солнца, а смуглые руки под отвернутыми белыми рукавами лепили пальцами музыку, а на лице ни тени улыбки, словно у ястреба, и весь он замкнулся ото всех наедине со своими тайными картинами, не видя ее, не нуждаясь ни в чем, чего у него не было, но все-таки счастливый. Сейчас все было по-иному. Пространство между ними было наполовину меньше, чем в тот вечер. Сейчас Уэсли уныло стоял, прижав опущенные руки к бокам. Из рукавов его матросской куртки виднелись побелевшие запястья (он немного подрос после флота), а лицо, поднятое к ней, было как тарелка, с которой ей ничего не хотелось взять. «Вот я и удержала его, — сказала она себе. — Постаралась и удержала. Я сегодня испортила ему день, и, может, испортила рождество, и мне очень жаль. Но, по-моему, он узнал такое, до чего никогда бы сам не додумался, — что бывает очень тоскливо, когда даришь людям то, в чем они не нуждаются, и чего, может быть, даже не хотят, но он скоро оправится. Он расплатился с долгами. Он проживет. Он не обязан разделять тяжесть, которую я на себя взвалила. Я свободна от него. Видит бог, я свободна». Она считала себя вправе так думать, и, если бы он сейчас заговорил с ней, сказать окончательное «нет» было бы так же легко, как дышать, и она бы это сказала, и ему не пришлось бы ждать до ночи. Но бренчание пианино, под которое она думала свои думы, перешло в начало какой-то мелодии, и сразу же надо всем поплыл девичий голос, чистый, как родниковая вода. Розакок узнала этот голос и пошла на него, а немного погодя пошел и Уэсли. Это Сестренка репетировала гимн «Радость миру».