Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы он рассказал Барбаре этот сон, она наверняка бы сказала: "Что и говорить, странная ты личность", он расхохотался бы от души, и разверзся бы кратер вулкана.
Солнце все еще припекало. Там, где кончается проспект, за чертой города ("города, в котором мы оба живем") был лиловатый обрыв; на краю песчаного карьера, на самой вершине холма пылал в лучах заходящего солнца дом. Искрились огнями окна. И сияние их отражалось в полутемном окне здания напротив дома Барбары, делая его похожим на крылья заживо горящей бабочки. Человек на балконе, бесстыдно выставив себя на обозрение целомудренных соседей, ринулся в оглушительный уличный шум, как объятый пламенем устремляется под проливной дождь. Барбаре это, конечно бы, не понравилось. Тем более что сегодня ее настроение и так не блестяще. Едва она открыла дверь, Васко уловил в ее приветствии злорадство — да еще какое! — злорадство от того, что он теперь несколько часов просидит в этой комнате, безропотно подчиняясь капризам Жасинты и бормоча наивные угрозы, обдумывая планы мести, в осуществление которых сам не верил.
— Ты становишься знаменитостью. Стоит развернуть газету, и тут же наталкиваешься на твою фотографию, словно ты кинозвезда. Иногда это раздражает. Что ты делаешь такое особенное? Проходи, Жасинта еще не появлялась.
Он не улыбнулся.
— Что я делаю? Ничего, Барбара. Сделанное мною не стоит и выеденного яйца. Потому-то мои фотографии и помещают среди сообщений о разводах твоих кинозвезд. Жасинта не звонила?
Даже Барбаре, которая любовно развешивала по стенам рисунки подруг и, уж конечно, хвасталась перед ними своим посетителем, надоело это малодушное постоянство.
Да, такси проезжали мимо, но ни в одном из них не было Жасинты. И как всегда, не имело никакого смысла смотреть сквозь щели в жалюзи, прислушиваться к гудению лифта, свободен, занят, свободен, к щелканью дверей, открывающихся этажом выше или этажом ниже, к его астматическому дыханию при подъеме и спуске, к шагам множества людей, что входили и выходили из этого дома, из других домов — все эти звуки замечаешь, лишь когда настораживаешься, — бесполезно пытаться угадать, когда придет Жасинта. Она явится в последнюю минуту, когда станет уже невыносимо смотреть на циферблат часов, когда Барбара, услышав в прихожей его раздраженные, нервные шаги, прислонится к дверям кухни, скрестив руки, и скажет с возмущением: "Не понимаю я таких особ", надеясь, что он наконец уйдет, что он поступит как мужчина и никогда больше сюда не вернется.
Жасинта явится в последнюю минуту. Она натягивала струны его нервов до того самого предела, когда они уже могли лопнуть. Так же, как и в начале игры, ведь они оба знали, что все победы будут принадлежать ей одной. Она опоздает и будет опаздывать впредь, потому что Васко уступил ей без борьбы. И сразу после той встречи у него в студии. Жасинта дала ему это понять по телефону своим насмешливым тоном и хохотом, в котором было то же бесстыдство, с каким она сбросила одежду. Васко позволил ей, воспользовавшись первым же предлогом:
— Малафайя предупредил меня, что в ближайшую субботу и воскресенье он уезжает на север, так что, если у тебя было намерение…
Она прервала его, защебетав со своей всегдашней беззаботностью:
— О дорогой, я никогда не строю планов на будущее. Но благодарю тебя, было бы не очень приятно оказаться там без хозяина, если бы мне вдруг пришло в голову туда отправиться, и… кроме того, между нами говоря, мигрени Сары требуют противовеса. Малафайя и его компания — вот это настоящий цвет общества.
Ни единого упоминания о встрече в студии, ни горечи, ни злобы, ни намека на пережитое наслаждение, только вполне естественное равнодушие — как у мешка с песком, бей по нему сколько хочешь, все без толку. Та ли это Жасинта, что после его оскорбительных слов натянула кружевные перчатки и вышла из мастерской, даже не обернувшись на прощанье в сторону того, кто ее оскорбил? Какой она казалась тогда обиженной и уязвленной! Нет, эта Жасинта другая. Проститутка, принимающая пощечины как должное и тут же забывающая о них как о чем-то обычном для своего ремесла. Что ей отвечать, как продолжить разговор? Эта Жасинта, так не похожая на женщину, которой он обладал в мастерской, предвкушая еще более сладостное пленение, эта Жасинта, "никогда не строящая планов на будущее", теперь разверзла перед ним пропасть молчания, произнеся умышленно лишенные всякого смысла фразы и ожидая, что скажет он. Молчание это длилось один миг, но ему оно показалось вечностью, нужно было немедленно прервать его любой ценой, даже дав ей повод позлорадствовать над тем, как он цепляется за край пропасти. Наконец Васко пробормотал:
— Ну, а как мы будем с твоей скульптурой?
— В самом доле, надо это обсудить, — подхватила она. — Ты действительно собираешься воспользоваться моделью? Или она тебе не подошла?
У него перехватило дыхание.
— Подошла.
— Тогда ты сам виноват в промедлении.
Она упрекала его! Это было все, что Васко понял из ее слов, и тотчас ощутил нетерпеливое волнение.
— И не раскаиваюсь.
Его волнение передалось Жасинте.
— Что ж, тем лучше. Ты казался таким безразличным, когда мы прощались.
— Но ведь мы так и не простились, — его голос внезапно охрип.
— Да, не простились, Васко.
Разговор наконец завязался, слова, таящие в себе обещание, приобрели двойной смысл. Разговор завязался, кровь быстрее заструилась по венам, голова пылала, губы пересохли, и приходилось их облизывать; наконец он решился предложить:
— Сегодня?
И она, тоже сдавленным голосом, ответила:
— Сегодня. После того как я услышала твой голос, любимый, мы должны встретиться сегодня.
Только не в студии. Сегодня, но не в студии. Они условились встретиться в кафе, а потом… куда же ее повести потом? Он слышал, что можно снять комнату на время, но понятия не имел, где, да и Жасинта разве согласилась бы? Ведь это грязно, унизительно. Такого Жасинта ему не простит. Может быть, обратиться к Азередо? Несмотря на свой ангельский вид (лобик его, шириной в палец, почти полностью закрывала густая белокурая челка), Азередо знал все злачные места, был в курсе всех столичных скандалов, назревающих романов, и "обожал" рассказывать о них с подробностями, какие могли быть известны либо свидетелю, либо своднику, впрочем, кое-кто утверждал, что так оно и было, но больше всего приходилось остерегаться ядовитого языка Азередо, который с наслаждением копался в грязном белье знакомых, продолжая считать себя их другом, и при первом удобном случае, не в силах побороть искушение, выкладывал доверенный ему секрет. Однако что поделаешь, если он жил чужими страстями, пусть даже и привирал потом? Что поделаешь, если никто больше не умел быть таким снисходительным исповедником, не умел так высмеять щепетильность буржуа и отпустить грехи тем, кто по слабости не устоял перед соблазном? К нему обращались за помощью, потому что он был услужлив и снисходителен ("какое это наслаждение — заниматься любовью!") и потому, что жизнь стала бы невыносимо скучна, если бы приятели по кафе вдруг возымели вкус к супружеской верности. И кто мог угнаться за его воображением, если надо было придумать обстановку любовного свидания? Например, его описание похождений Силвио Кинтелы прославилось как истинный шедевр. Силвио будто бы принимал женщин в комнате с огромным, застланным красным покрывалом ложем, мягким, точно пух; с ковром теплых тонов на стене; с зеркальным потолком, куда обращались взоры в поисках вдохновения; к тому же под рукой у него всегда были церковные одежды, ибо ему, уважаемому автору назидательных и благочестивых книг, трактующих о духовном блаженстве, нравилось, когда женщины облачались монахинями, усугубляя таким образом угрызения его совести. Стройный изысканный аристократ средних лет, Кинтела ценил в сладострастии утонченность, возможность обрести добродетель после падения. И Азередо гордился услугами, которые он оказывал этому писателю. Стоило ему заговорить о Кинтеле, лицо его утрачивало обычное лукавство, становилось аскетически суровым. А если речь заходила о метровом распятии у изголовья кровати — о Христе, взирающем на грех, не в силах его покарать, и водруженном, чтобы олицетворять собою бессилие добродетели, молча страдающей от оскорблений, — Азередо едва не впадал в мистический экстаз.
Азередо ему пригодится. Он разыщет его в литературном кафе и осторожно наведет справки. Когда Васко вошел в кафе, Азередо с унылым видом терзал ножом бифштекс из умершей от старости коровы, а официанты пожимали плечами с фамильярностью старых знакомых: — "Вы же знаете, сеньор, мы гарантируем лишь качество соусов", — делая излишним всякое объяснение; администрация, посетители и официанты (состарившиеся здесь в форменной одежде, лопнувшей по швам на растущем брюшке, и с мозолями на ногах, которые они устало волочили от стола к столу), принадлежали к одному племени, одни и те же лица мелькали в кафе триста с лишним дней в году, кофе и разговоры, иногда бифштекс с острым соусом, который поддерживал силы Гуалтера, художника-сюрреалиста, по субботам и воскресеньям, когда ему приходилось поститься, чашечка горячего кофе ("Очень горячего, как кипяток, и без сахара", — кричал Пауло Релвас, потирая руки под столом) и опять разговоры, и опять молчание, пока последний посетитель, почти всегда это был Гуалтер, не отправлялся куда-нибудь в поисках подкрепляющих напитков; пятнадцать тостанов[15] за разговоры — на такой клиентуре не разживешься. В один прекрасный день какой-нибудь банк или могущественная корпорация — расхитители страны, могильщики агонизирующей нации — проглотят и это незначительное препятствие на своем пути, побежденное прежде, чем объявит о капитуляции, и жалкие лиссабонские кафе окончат свое существование в прожорливой пасти ростовщиков.