Петроград-Брест - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я? — сначала испугался Пастушенко, но тут же поднялся, прошелся по комнате, остановился у окна, продышал в замерзшем стекле «глазок», посмотрел на заиндевевшие липы.
Богунович хорошо знал натуру полковника: задумался — значит, согласился.
Пастушенко повернулся от окна.
— А что, нехорошо, что я… будто боюсь этих людей? Нехорошо?
Богунович не ответил: старик сам решил — нехорошо.
— Да, — спохватился Пастушенко, меняя тему разговора, — главной новости я вам не сказал. Наш сосед справа, девяносто третий полк, отведен. Его место занял Первый Петроградский пролетарский полк Красной Армии. Красной! А мы с вами какая армия, Сергей Валентинович? Белая? Серая?
— Серо-буро-малиновая, — засмеялся Богунович. Пастушенко вздохнул.
— Завидую я вам. Вашему оптимизму.
2
«Какой там, к черту, оптимизм! — подумал Богунович, когда казак вывел ему из баронской конюшни выездного и он, вскочив в седло, галопом выехал из старого парка на хорошо проторенную дорогу в лес, синевший вдали. — Какой там оптимизм, когда на душе кошки скребут? Ах, Мира, Мира! Как некстати ты заболела. А я мечтал взять отпуск, поехать с тобой в Минск, представить тебя родителям. Нет, не бойся. Они добрые, культурные люди. Они примут тебя. Может, мама про себя немного пожалеет… Не нужно, мамочка. Ты же сама была против предрассудков. Как они опутали нас, все эти предрассудки, сословные, национальные, религиозные… Здорово, что появились люди, так смело рвущие эти цепи».
Там, в штабе, его, пожалуй, обрадовала новость, что участок фронта рядом занял свежий полк.
А уже в дороге, когда въехал в бор и пустил скакуна легкой рысью, вдруг сообразил: по условиям перемирия на фронт не должны перебрасываться новые части. Большевики, выходит, начали такую замену. Правда, это условие перемирия первыми нарушили немцы, о чем он сам докладывал в штаб фронта. Как же понимать появление новой части? Демонстрация против немецкого нарушения? Или, может, переговоры в Бресте провалились? Вспомнил, что три дня назад, ночью, всего один вагон прошел из Бреста в Петроград. В штабе полка была телеграмма, но в ней не говорилось, кто едет, поэтому никто из командиров и членов комитета спецпоезд не встречал. Не придали значения: в одном вагоне мог ехать дипкурьер. В Брест же шло целых три вагона. Теперь Богунович связал появление нового полка со спецпоездом и похолодел при мысли, что переговоры действительно по чьей-то вине, нашей или немецкой, сорвались. Снова охватил страх перед немецким наступлением. Как и тогда, когда он шел с Мирой от них под Новый год. Но теперь страх был, пожалуй, сильнее, с незнакомыми оттенками.
«Куда ее девать, больную? Отослать в госпиталь? Не поедет. Да и я не могу. Я боюсь. Мрут там, в госпитале…»
Назара Бульбу-Любецкого Богунович нашел за лесниковым гумном. Выглядел капитан не таким элегантным, как под Новый год, когда возлежал на медвежьей шкуре. Теперь сам он был похож на медведя, среди зимы выгнанного из берлоги. Одет в старый, порванный крестьянский тулуп. Небрит. С нездоровым серо-одутловатым лицом, наверное, с перепоя. Волкодав, почуяв чужого, бросился на Богуновича, когда тот еще только подходил к гумну. Бульба начал материться: кого там черт носит? Волкодав так ощерился, что Сергей на всякий случай достал из кобуры наган и крикнул:
— Эй, кто там? Заберите зверя! А то застрелю.
— Я тебе застрелю, такую твою! Я тебя самого застрелю! — Бульба выглянул из-за гумна. — А-а, это ты? Рекс! Свой! Хоть и дурак, но свой!
«Ничего себе встречает гостя», — подумал Богунович без обиды. Однако вид и настроение хозяина насторожили.
— Алис! Тевтон! Взять!
Из сосняка вылезло претолстое существо в длинной-предлинной немецкой шинели, в каске, на которую была надета кольчуга, закрывавшая лицо и шею.
Через занесенную снегом изгородь перескочил второй волкодав и бросился на человека.
Рекс лег на снег, напрягся, нацелился, нетерпеливо заскулил. Но Бульба сдержал его.
— Рекс! На место!
Тем временем Алис набросилась на человека в шинели. Сцепились. Покатились по снегу. Было видно, как Алис рвала шинель, летели в снег ошметки.
Богуновичу стало жутко от этой нелепой игры.
— Кто это? — показал он на куклу в немецкой шинели.
— Мой разведчик — башкир Мустай.
— Ты и этого спустишь? — кивнул на Рекса.
— Спущу. Но позже.
— Порвут они человека.
— Сергей! Я думал, ты умнее. Ты что, ни разу не видел, как дрессируют собак?
— Не видел.
— Да ну! А еще — командир полка!
С этим анархистом, видимо, сегодня не договоришься — язвительный, злой. И все внимание его — на собаках.
— На кой черт это тебе?
Алис — по имени царицы дали кличку, — видимо, получила хорошего пинка, потому что заскулила и стала отползать от башкира.
Бульба затопал ногами.
— Алис! Алис! Г… собачье! Баба есть баба! Алис! Взять! Взять его.
Но сучка, взвизгивая от боли и вины, пугливо оглядываясь, ползла к хозяину.
Разведчик поднялся и, угрожающе расставив руки в овчинных рукавицах, двинулся за ней.
Бульба повернулся к Рексу, намереваясь выпустить его.
Но Богунович остановил:
— Назар! Прекрати, пожалуйста, эту игру! Что за дикое представление?
— Хлюпики вы, такую вашу… — выругался Бульба-Любецкий, однако послушался, крикнул: — Отбой!
Богуновича поразило, с какой радостью обе собаки бросились к хозяину: жестокая тренировка явно была им не по вкусу. Рекс даже его, чужого, обнюхал довольно миролюбиво: друг хозяина — его друг.
Башкир снял кольчугу, открыл широкое красное лицо.
— Ваш бродь! Кончай, да?
— Я тебе дам — «ваш бродь»! Комиссар стоит, а ты меня, собачий сын, компрометируешь.
Разведчик, приближаясь, искренне и совсем панибратски смеялся.
— Моя знает. Не комиссар. Его бродь — ваша бродь.
— Вот подлец, — усмехнулся Бульба. — Все знает. Но какой разведчик! Сколько он мне лошадей пригнал от немцев!
Пошли к лесничеству.
— Ты спрашиваешь: на кой черт мне такие собаки? Я тебе скажу на кой. От полка моего, считай, остались рожки да ножки. Я, мои головорезы, личная гвардия, да комитет, угрожающий расстрелять меня. Вчера одна рота, надежда и опора комитета, снялась. Все сразу. Да еще лошадей погнали, сволочи. Скосить бы сукиных сынов из пулемета.
— Легко ты косишь.
— Ни хрена я не кошу. Чтобы косить, нужно силу иметь. А я догнал их вдвоем с Мустаем. Стеганул нагайкой одного, другого. А третий, бандюга, из винтовки в меня пальнул. Видишь, папаха пробита? Но лошадей я все же вернул.
Бульба был в крестьянском тулупе, но в генеральской папахе с красным верхом и с красной лентой наискосок. Никакой пробоины не было видно. Бульба или «заливал» — это он хорошо умел, или забыл, что папаха на нем другая. Выстрелить по нему, конечно, могли, если он пустил в ход нагайку. Теперь солдаты не прощают таких замашек. Богуновичу давно хотелось сказать другу, чтобы не давал воли своему анархизму.
— Нарвешься ты когда-нибудь…
— На что? На пулю? Подумаешь, испугал! Меня присуждали к петле, к пуле… А я заговоренный. За меня мама молится.
— Так зачем тебе собаки?
— А-а, собаки… Скажу… Солдаты — к бабам, к земле, которую мы дали им…
— Кто — мы?
— Большевики взяли нашу, эсеровскую, земельную программу. Сам Ленин признавал…
— Программы все писали дай бог какие. Голова кружилась.
— Не загоняй меня в тенеты политического спора. Я сам хорошо знаю, что мы дерьмо. И правые, и левые. Во всей партии эсеров есть только один настоящий человек. Это — я.
— Удивляюсь твоей скромности.
Бульба засмеялся.
— Но куда податься такому человеку в это время разброда и шатания? За ротой в тыл? Нет. Мало я разных гадов отправил в тартарары. Я появился на свет, чтобы очистить его от мрази… Такова моя миссия. Так вот собаки… Я набираю отряд… партизанский… добровольцев. С ним перейду в немецкий тыл и хорошенько погоняю тевтонскую сволочь. Выпущу кровь кайзеровским собакам.
Богунович уже ступил было на крыльцо, но при этих словах резко повернулся, схватил Бульбу за плечо.
— Ты что? Не понимаешь, что это провокация? Ты хочешь сорвать перемирие? Мир?
— А ты так боишься воевать?
— Боюсь!
— Обабился ты, брат. «Только ночь с ней провож-жался — сам наутро бабой стал». А мне с бабами нечего делать! — Бульба вырвал плечо, отступил от крыльца, готовый плюнуть и пойти осуществлять свой замысел.
Богунович, стоя на крыльце, смотрел сверху на низкорослого, но коренастого, на удивление цепкого — так цепляется за землю луговой дуб‑одиночка — человека, который иногда восхищал, но теперь внушал страх. Лицо его, серое, размякшее от перепоя или умиления собаками, в последнюю минуту стало волевым, решительным, злым, побелели глаза.