Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси - Джефф Дайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После клаустрофобии улиц зрелище могучего Ганга и раскинувшегося над противоположным берегом неба стало окном в другой, более просторный мир. По обеим сторонам ступеней, ведших к Дашашвамедх-гхату[122], теснились нищие, размахивавшие металлическими чашами — пустыми, не считая горстки риса и редких монеток. Этим еще повезло — у некоторых не было даже чаш. Впрочем, этим тоже повезло — у некоторых не было даже рук.
За пределами всей этой толкотни словно бы через небольшой океан открывался вид на другой континент, выжженный и пустынный. Словно я прибыл на первый в мировой истории морской курорт, сильно нуждавшийся в ремонте, но не ставший от этого менее популярным. Что бы ни происходило в прошлом в Варанаси, до руин ему было далеко — и всегда будет далеко. Даже если все здания в нем рухнут, он не придет в упадок. Небо над ним было празднично-синего цвета. Флаги хлопали и реяли на ветру. Все полнилось каким-то явственным, хоть и непонятным смыслом, я ясно это ощущал. Повсюду было буйство красок, которые могли заткнуть за пояс радугу. Леденцово-розовый храм уткнулся шпилем в небо, как ракета, чей запуск был отложен на века, но все еще не отменен и даже предрекался в скором будущем брахманами, посиживавшими в теплой тени грибообразных зонтиков. Чем они были заняты? Открывали древнюю мудрость своим ученикам или просто болтали с друзьями о крикете (Индия только что проиграла в отборочном турнире Южной Африке)? Были они просветленными или вообще не по этой части? Или и то, и другое сразу? Даже фальшивые святые (а Джамал предупредил меня, что многие из них насквозь фальшивы) все равно были подлинными. И все кругом были ужасно дружелюбны. Я стоял тут всего минуту, а кто-то уже пытался пожать мне руку. Впору почувствовать себя знаменитостью или королевской особой, прибывшей с официальным визитом. Правда, как выяснилось, здороваться со мной никто не собирался. Этот тип пытался продемонстрировать мне какой-то вид массажа: он мял мою руку и никак не отдавал ее обратно. Все это время какая-то женщина совала мне под нос свою чашу для подаяния, чтобы я мог понюхать рисинки на дне. Мальчишка тянул меня на лодочную прогулку. Другой же пытался отбить меня у него и зазвать на свою лодку. Я был тут самым высоким, возвышался над толпой, словно радиовышка, транслируя на всю округу, что я только что прибыл в Варанаси, вообще впервые в Индии и меня можно брать голыми руками. Я был легкой добычей, простаком, ясной мишенью — хочешь на лодке катай, хочешь делай массаж. Я выдернул свою руку и пошел дальше, стараясь выглядеть так, словно я провел тут не одну неделю, насмотрелся на прокаженных и вовсе не спешил увидеть, как сжигают трупы на Маникарника-гхате.
Но именно туда я и спешил — увидеть, как сжигают трупы. (Оказавшись в новом месте, не лишне заняться тем, что тут делают все.) Я уже видел впереди костры. Отсюда они казались совсем небольшими, как на празднике или вечеринке, которая еще не закончилась, хотя пик веселья давно миновал. Я записал в своем блокноте: «Конец дня. Костры в свете солнца у реки. Медленно стелется дым. Люди плывут через дым, через солнечный свет. За всем этим — шпили храмов, один из которых опасно накренен».
Вся эта процедура на Маникарнике — дело сильно трудоемкое, как на фотографиях Сальгадо[123], где крестьяне копошатся на склоне горы — в данном случае горы настолько выработанной, что она уже перестала быть горой. Тут были огромные штабеля дров, выше некоторых домов, постоянно разбираемые и восполняемые, питающие неутолимую потребность в огне. К гхатам подходили баржи, груженные такими огромными бревнами, что за раз можно было поднять лишь одно или два; поленья стаскивали на берег, тяжелые и могучие, безвольно лежащие на плечах носильщиков, как забитые на охоте звери. Дерево складировали, рубили, взвешивали и тащили обратно к воде, затем снова взвешивали. Для каждой кремации требовалась тонна дров. Тонна — в смысле того, что очень много, а не как точная мера веса в тысячу килограммов. Дым пятнал небо, коптя сгрудившиеся вокруг гхатов храмы и дома. Коровы жевали мокрые ноготки, роясь в пепле, покрывавшем глинистый речной берег. Вода была темной, со взвесью сажи, словно тоже сожженной. Вокруг бродили местные собаки. Горело сразу с полдюжины костров, за которыми присматривали местные работники. Вокруг стояли люди и разговаривали — и все это время поленья таскали туда и обратно, а в огонь тыкали ветками. Как на заре промышленной революции — никакого организованного производства, зато избыток рабочей силы, и все это на службе у смерти.
Джамал предупредил меня, что фотографировать тут нельзя, но и в целом этикет этого места был мне не ясен: можно ли подходить к кострам, а если да, то как близко? Слева возвышался большой, сильно закопченный дом, с балкона которого взирала на происходящее кучка туристов. Стоило мне взглянуть на них, как мальчишка в линялой футболке с эмблемой «Планеты Голливуд» уже дергал меня за рукав, предлагая туда провести. Как только ты демонстрируешь в Индии хотя бы намек на заинтересованность в том, чтобы что-то увидеть, купить или сделать, кто-нибудь непременно прочтет эти знаки и приступит к воплощению этого желания — ибо что есть интерес, как не желание, которое, в свою очередь, формирует спрос, — в жизнь с целью получения финансовой выгоды. Об этом я узнал позже. Сейчас же мне сказали: «Пошли», — и я пошел.
— Снимать нельзя. Камеры нельзя.
— У меня нет камеры, — заверил я его, давая понять, что я не новичок, не только что с лодки и уж никак не японец. Но все же последовал за мальчишкой во вьетнамках по потемневшим ступеням в пустую комнату с балконом, на котором я видел туристов, которые, однако, успели куда-то подеваться.
— Смотри, — объявил мой проводник, словно отдавая команду, подобную той, когда он сказал «пошли».
И снова я повиновался. Отсюда были хорошо видны костры и река за ними, но никаких тел я разглядеть не мог, лишь кучи бревен, огонь и густую толпу, в том числе и туристов, которые пару минут назад стояли тут, на балконе. В комнате не было никого, кроме меня и мальчишки в голубой футболке, который тоже стоял у парапета, глядя вниз, на гхат. И пары его приятелей, ненавязчиво возникших с другой стороны от меня. Старше него и жестче с виду. Этот дом — хоспис, объяснил один из них. Место, куда люди приезжают умирать. Я кивнул, улыбнулся и снова стал смотреть на реку. Он повторил то же самое еще раз.
— Спасибо, это полезно знать, но сейчас мне и в живых неплохо, — ответил я.
Это была первая изреченная мной на индийской земле шутка. Комментарий по поводу ремня безопасности таковой не был, как, впрочем, и эта сентенция, но после бесконечных «Здравствуйте» и «Нет, спасибо» они приятно разнообразили речь. У говорившего со мной парнишки, выглядевшего странно старым, было что-то не то с одним глазом — вроде бы косоглазие, но не такое, как у всех.
— Это хоспис, — снова сказал он. — Люди приходят сюда умирать. Люди смотрят здесь за людьми, которые приходят сюда умирать.
Я кивнул.
— Сделай пожертвование, — сказал его друг, проясняя ситуацию. Для хосписа атмосфера была подозрительно угрожающей. Я дал им купюру в десять рупий и вновь повернулся к реке.
Труп, завернутый в алый саван, как раз подносили к берегу; процессия плакальщиков что-то пела, протяжно пела и пела какой-то гимн. Слов было не разобрать и понять ничего нельзя. Они опустили тело в воду и… Черт, этот парень с косым глазом — на самом деле у него косили оба глаза, нивелируя друг друга, вот в чем было дело — снова дергал меня за рукав. На этот раз при нем была какая-то старуха, которой тоже нужно было дать денег, так как она была сиделкой, присматривавшей за больными, которые приходили сюда умирать. Я полез в карман и вытащил купюру. Это оказалась сотня рупий — грубо говоря, целое состояние. Я отдал ее и двинулся к выходу. Пять рупий сделали бы их счастливыми; сто превратили меня в мишень. Меня опять тянули за рукав — двое старших ребят и тот, в майке с «Планетой Голливуд». Обнаружилась вторая так называемая сиделка, которая тоже желала получить сто рупий. Инфляция в Индии может быть мгновенной: сто рупий вдруг стали ходовой единицей. Интересно, за что? За то, чтобы уйти отсюда живым?
— Для сиделки, — изрек один из старших ребят, тот, у которого с глазами было все нормально.
— Если она сиделка, то я — Флоренс Найтингейл[124], — сказал я с широкой улыбкой. В этом убогом домишке я обнаружил целый кладезь юмора, однако раскапывать его дальше, наверное, не стоило.
Не уверенный в том, что будет дальше, я пошел к выходу. Но ничего не случилось. Они сделали чисто символическую попытку преградить мне дорогу, но не пытались применить силу.
Внутри мрачного строения все выглядело как-то зловеще, но стоило мне оказаться на улице, под косыми лучами солнца, как было уже сложно сказать, что же только что произошло. Действительно ли подростки мне угрожали? А старухи — вдруг они были настоящими сиделками? В любом случае, судя по их виду, сиделка бы им самим не помешала.