Свет мой светлый - Владимир Детков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояки он вырубил из порушенного молодняка, который подмяла под себя павшая старая лиственница. Но и тогда не спешил возвращаться к биваку. Не хотелось смущать Прохорова своим присутствием, да и самому, растревоженному вдруг, надо было побыть одному. И лишь когда сумерки устоялись до темноты и костровым дымком потянуло, Серега пошел на огонек. А тут и Степаныч гукнул призывно. Голос его был спокойный, без тревоги и боли, и Серега радостно откликнулся.
— Я уж думал, ты заблукал по теми, — встретил его Прохоров фразой, устанавливающей сразу их обычный тон. — Давай к огоньку поближе, я тут похозяйничал.
Сереге даже неловко стало, когда он окинул взглядом обжитый Степанычем бивак. Пока он, растревоженный криком и тем, что увидел на поляне, переживал за двоих, Степаныч умудрился еще за двоих и поработать. Пламя вошедшего в силу костра держало на подрагивающих длиннопалых ладонях два прикопченных котелка, свисавших с конца жердины, которая, точно колодезный журавль, опиралась тонким плечом на вбитую в землю рогулину, а комлевый ее конец был подведен под простертую лесину. На развернутой плащ-палатке теснились вскрытые банки консервов, плошка-солонка, две алюминиевые кружки, наискосок заполненные колеблющейся темнотой, а возле очищенных лупастых луковиц распахнутым веером лежали сытные ломти хлеба. По обе стороны походной скатерти-самобранки, как бы возвещая о готовности трапезы, зазывно распластались спальные мешки.
Внезапный прилив голода начисто обезволил Серегу, и он, забыв о первой заповеди таежного ночлега — сначала, крыша, потом — стол, — свалил стояки с плеча наземь и сам, подобно им, ухнул на свой спальник. Тактично смолчал о палатке и Прохоров, присаживаясь напротив с открытой энзэшной фляжкой в руке. Поочередно, сначала для Сереги, потом для себя, выдерживая приблизительное равенство, набулькал он в кружки спирту и со словами «согреемся под холодную, пока горячее подоспеет» пригласил поднять таежный бокал.
Серега взял не за ручку, а в полную ладонь, ощутив стылость металла, и выжидательно посмотрел на Степаныча. С приветливостью, виноватой и благодарной одновременно, встретил Прохоров его взгляд и, выдохнув из себя короткое «ну, будем», приподнял перед собой кружку и слил ее содержимое в один глоток. Подождал чего-то, прислушиваясь к себе, потом кивнул удовлетворенно и потянулся за луковицей. Серега, подтверждая Степанычево «будем», ответно качнул вверх-вниз кружкой и, помня «инструктивное», что спирт воздух не любит, стараясь не дышать, в несколько коротких глотков вобрал в себя обжигающую жидкость, все-таки нерасчетливо с последним глотком прихлебнув и воздуху, — и тот подбавил в горле жару. Но Серега стерпел, не закашлялся, не бросился запивать водой, а, как Степаныч, не торопясь, сочно захрустел луком, не чувствуя его горечи.
С минуту они молча смиряли нутряной жар и голод немудреной консервированной снедью. У Сереги першило в обожженном горле, но все тело уже блаженно отозвалось на растекающееся тепло. Кончив жевать, Прохоров уставился на огонь, и Серега почувствовал, что он вот-вот заговорит, и тоже отложил недоеденный кусок хлеба, хотя и не утолил еще первый напор голода.
И Степаныч заговорил.
III
— Напугал я тебя криком своим? — спросил он, все так же глядя в костер.
Серега не откликнулся ни звуком, ни жестом, понимая, что говорить ничего и не требуется…
— Правда говорят, у каждого свои заботы и всяк по-своему с ума сходит… Только я, видать, не сегодня, а полгода назад с ума-то и сдвинулся…
Прохоров помолчал, прислушиваясь к костру, подбросил в него несколько сучков, подоткнул к центру недогоревшие головешки и снова заговорил:
— Ну что пересказывать, может, и у самого случалось такое… Было-росло, а потом трах-бах — и все рухнуло, вернее, сам все порушил… А не случалось, так, дай бог, чтоб и не было никогда. Хотя по первой молодости все проще: меньше узлов, меньше сомнений всяких… А когда поскитаешься, наглядишься-наслышишься, да сам себя не раз удивишь, тогда, конечно, семью семь раз отмеришь, да так и не отрежешь…
Этой зимой вот приехал я к Лене, думал уж — насовсем. Решать надо было, под каким небом крышу общую выбирать. До этого мы как познакомились в дороге — с юга, из отпуска в одном вагоне ехали, — так и не могли от нее отделаться несколько лет… То я к ней в Вологду, то она ко мне в Подмосковье, то вместе куда на каникулы. Общими у нас только зимние получались. Она учитель — летом вольная птица. А наше дело сам знаешь какое. Вот и летали. Я у брата зимы свои перебывал, а она с мамой в однокомнатной жила. Мать смотрела-смотрела на нас — да и собралась к сыну в Тюмень. Мешаю, говорит, я вам гнездо свое вить, вы уж сами разбирайтесь. Да разве ж она мешала, если я сам, обжегшись однажды, топтался на месте. Ни к ней, ни от нее… Одолела боязнь повторения. С первой-то женой мы и года не прожили. Уж на что, казалось, знали друг друга. С детства рядом жили, в одной школе учились, встречались чуть ли не каждый день. Дружили тихо-мирно, без ссор особых. А когда в четырех стенах вместе оказались — откуда что взялось… И то не так, и это неладно. Словно все досвадебное время мы копили друг для друга самое худое, чтобы потом путем «законным» предъявить. До сих пор не пойму — отчего и почему. Одним модным словечком — несовместимость — объяснять все, пожалуй, стыдно, — неужто мы такие беспомощные сами, что за нас биология да психология думают и решают… Да и не знал я тогда этого словечка. На себя, конечно, больше вину валил. Даже когда она в интимную минуту чудовищную фразу мне бросила: «Не любишь ты меня, потому у тебя не очень-то и получается» — я и впрямь согласился с ней, что не люблю… или же вообще не способен к этому делу… Тут и оборвалось все. А насчет того-самого… Как раз без любви-то потом и получалось. Да какая ж в том радость, разве что сиюминутная…
С Леной все по-другому было. И радовался безмерно, и пугался радости своей. И когда собирался к ней последний раз, и когда ехал, не известив телеграммой, и особенно когда поздним вечером к дому подходил. Ввалился с чемоданом, в снегу весь, а она как вскрикнет: «Сережка!» На шее повисла, смеется и плачет, целует, тормошит. И все сомнения мои, мол, ждет — не ждет, сразу как ветром сдуло. Да-а… Какой это вечер был… И сравнить не с чем. «Все, наскитался, — говорит Лена, — больше я тебя никуда не отпущу…» А я слушаю и соглашаюсь со всем. Хорошо мне. Даже боязно стало, что так хорошо. Утром проснулся в испуге: неужто все это сон? Тревожно-тревожно стало. Лежу — глаза боюсь открыть. Вдруг слышу — легкие ее шаги. Приближаются. Сердце заухало. Приоткрыл чуть глаза и увидел ее сквозь ресницы. Идет ко мне в ромашковом халатике по солнечной дорожке и улыбается всем лицом — догадалась, что не сплю… Остановилась в двух шагах, а ромашки на груди словно живые под ветром-солнцем покачиваются… И утро с вечером соединилось…
Прохоров умолк и долго смотрел на огонь прищуренным взглядом, словно заглядывал в то далекое утро, и заросшее лицо его светлело не только от костра… Сереге даже показалось, что он улыбается…
— Да-а, ромашки, — вздохнул наконец Прохоров в раздумчивости и, отрешаясь от прошлого, потянулся ложкой к котелку, в котором бойко клокотало концентратное варево, дразня сытным гороховым духом. Прохоров помешал в котелке ложкой, зачерпнул похлебки, поднес ложку к губам и, не вздувая щек и не округляя губ, подул из щели рта. Гороховый дух усилился. И Серега поймал себя на том, что пристально следит за каждым движением Степаныча, и, когда тот схлебнул с ложки, пожевал, причмокивая, Серега невольно сглотнул слюну. Степаныч, видно заметив его нетерпение, улыбнулся одним прищуром глаз и кивнул головой: — Готово, пожалуй. Как выражаются артельщики, коль в котле наговорилось, то в брюхе бурчать не станет, — и потянулся уже за котелком. Утопив руку в рукаве куртки, чтоб не обжечься, Степаныч подхватил бурлящий котелок за дужку, снял его с шестины и поставил наземь. Утробно клокотнув последний раз, кулеш зашелся клубистым паром, и несколько мгновений лицо Степаныча мерцало в нем — то пропадало, расплываясь, то вновь высвечивалось костром. И снова Сереге виделась на его лице то улыбка, то суровая скованность скул, и он терялся в догадках, что творится сейчас на душе у Прохорова и как ему, Сереге, себя вести, каким словом помочь измаявшемуся думами человеку, но не находил в себе такого слова и молчал, не перебивая и не торопя вопросами. И Степаныч, которому требовалось выговориться, ценил это молчаливое участие. Но выплескивать наболевшее не спешил.
Добавив в котелок свиной тушенки, он стал размешивать кулеш, дохнувший сразу таким густым мясным ароматом, что Серега вновь почувствовал лютый прилив голода, словно и не брал еще ничего в рот.
Несколько минут молча насыщались кулешом, потом захлебывали чаем, который Степаныч, не скупясь на заварку, приготовил в тех же кружках. И в нарочитой неторопливости, с которой они это делали, стараясь не смотреть друг на друга, проглядывали сдерживаемое нетерпение одного — выговориться, другого — дослушать и то редкостное взаиморасположение, какое бывает у мужчин в минуты исповедальные…