Хроники разрушенного берега - Михаил Кречмар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это что – вы так погоду узнаёте? – дошло наконец до Вадима.
– Ну да, – кивнул Василич. – Лучше эдак, чем никак. По городскому радио. Если где оно берёт, конечно.
– А портовские службы, штормовые предупреждения, всякая навигация?
– А вот они, наши портовские службы и навигация, – Степан похлопал по верху радиоприёмника. За что удостоился уничтожающего взгляда капитана.
– Не трожь птичку, рассыпется! Нам сейчас бы скорее Кони пройти…
– Какие Кони?
Вадим выглянул наружу. Ему сразу же захотелось втянуть голову в рубку… Буквально прямо над головой, над рубкой и палубой катера, над широкими волнами, верхушки которых уже взбивались зеленоватой пеной, вздымалась серая сплошная стена скал. Верхний край её терялся в низких облаках, подножие же представляло собой причудливое нагромождение башен, бастионов, контрфорсов, редутов и прочей фортификационной архитектуры, созданной морем, морозом, ветром и льдом. В очередной раз Вадиму показалось, что он оказался внутри титанической декорации какого-то исторического или фэнтезийного фильма вместе с актёрами, словно случайно забредший на съёмочную площадку наблюдатель.
– Полуостров Кони, – сочувственно объяснил ему Василич, едва Вадим вернулся в рубку. – «Застывшие судороги Земли», как писал о другом таком месте писатель Тимофеев.
– Федосеев, – поправил капитана Соловей. – И не писатель, а геодезист.
– Почему Кони?
– А пёс его знает. Назвали так. Другие геодезисты, коллеги Федосеева. Переврали какое-нибудь местное название. У нас это сплошь и рядом. Вот слово «Охотск», думаешь, от того, что на этом месте охота какая-нибудь особо шиздатая была? Щаззз… Это слово было такое ламутское – «окот» – река. Вот реку и назвали «Охотой» – получается «река Река». А море Охотское – речное море, понимаешь…
Из тумана, словно фигура наклонившегося великана, выступил силуэт скалы высотой с десятиэтажный дом.
– Ага, вот и Репкин палец, – хмыкнул Василич и сделал пометку на лоции.
– Ну и палец, – изумился Вадим. – А почему Репкин?
– А это Репкин шаркет об него раскололся в девяносто третьем… Покарал бог Репку. Давно я говорил: не надо так с людями обращаться, – назидательно поднял палец Василич, при этом непостижимым образом вывернул штурвал, обходя группу торчащих из воды рифов. – Как раз за год до того прихожу я в бухту Бабушкину, а там деда нахожу. Его Репка год назад оставил склад сторожить. Приду, говорит, за тобой в сентябре. А я его в июне аккурат нашёл. И как же, говорю я, ты год здесь выжил? А дед говорит: я барак на дрова пустил, сам в вагончике обитал. Жрал ту же рыбу, которую охранял. Потом ламуты подкочевали с оленями, он у них на несколько бочек рыбы выменял муку, сахар, мясо. Без ламутов бы он загнулся, наверное. Я Репке говорю: ты чего это людей на берегу бросаешь на год? А Репка ржёт: надо ж, какой дед стойкий попался! Я ему: креста на тебе нет, Репка, бог накажет! А Репка снова ржёт…
– Ну и вот, – Василич снова ловко вывернул руль, ложась на прежний курс, – года не прошло, обходит Репка Кони вот в этом самом месте. Штиль стоит полнющий, не то что сейчас. И вот доходит он до этого пальца – и ни с того ни с сего шаркет его тянет на скалу, так, что тот и газ прибавить не успевает. Какой-то водоворот, их здесь время от времени морское течение закручивает. И что ты думаешь – корпус о скалу раскололся, народ весь выбросило на берег. Всех, кроме Репки.
Вадим с ужасом поглядел на сплошной обрыв, который, похоже, протянулся на десятки километров в обе стороны от скалы.
– А вылезли все наверх по какой-то трещине, – успокоил его Василич. – Это ведь так, снизу, всё страшнее чёрта кажется. А там очутишься, на скале, морем тебя присыпает – жить-то надо, потихоньку-потихоньку и выберешься…
– Только Репка так и не доплыл до берега, – продолжил Василич, закладывая очередной галс. – И вообще никогда не выплыл. С того времени и зовут это место «Репкин палец». Вроде как памятник Репке это. Хоть Репка его и не заслужил.
Ножи и люди
Вадим с недоумением разглядывал нож, которым Перец ловко разделывал огромного, чуть меньше человеческого роста, палтуса – рыбу с почти человеческим лицом, у которой глаза располагались на одной стороне морды. Палтус был ещё жив и что-то кричал, только его крика никто не слышал: губы шевелились беззвучно.
– Вкусный, скотина, – с удовлетворением заметил Перец, вываливая из рыбины кишки на железную палубу.
– Огромный какой, – вздохнул Вадим.
– Большой, да. Но ещё большее бывает. Здесь у нас палтус небольшой и нежирный – белокорый, а вот в Беринговом море живёт синекорый палтус – так тот вдвое-втрое здоровее. И жирный – ломоть на сковороде так и тает.
Рот палтуса скривился последний раз и замер. Перец ловким движением выхватил его сердце вместе с другими внутренностями и выбросил за борт. На лету красный комок сердца подхватила чайка, к ней спикировала другая, обе птицы зависли в воздухе, отчаянно вопя и оспаривая добычу.
– Вот же курвы, – добродушно проговорил Перец, – ругаются чисто как бабы.
Подумал и добавил:
– И дерутся так же. Ты видел, как бабы дерутся-то?
– Нет, – машинально ответил Вадим, вспомнив, однако же, пару девчоночьих потасовок на танцах в Дальрыбвтузе.
– И не надо, – наставительно сказал Перец. – Самую жестокую драку я между бабами на плавбазе видел. Знаешь, что такое плавбаза?
Вадим догадывался, что плавбаза не представляет собой ничего хорошего, но на всякий случай сказал, что нет.
– Плавбаза, – продолжал Перец, сопровождая свою речь гнусным гыгыканьем, от которого у практиканта буквально уходила душа в пятки, – это пятьдесят человек постоянного плавсостава, преимущественно мужского полу, и пятьсот-семьсот разделыциц и обработчиц полу исключительно женского. Вот на такой плавбазе я и видал, наверное, самую жестокую драку в жизни. Тёток тридцать дралось – и каждая за себя. Хорошо хоть, не в цеху, а то там до ножей бы легко дошло.
– А чего это они дрались? – изумился Вадим.
– Да трудно сказать. Там вертолёт на базу садился, в виду берега мы ходили, несколько ящиков спирта на борт тайком передали. Ну бабы перепились – и давай морячков делить. Потом коридоры из шланга отмывали: кровь везде, волосы драные… – Перец помахал окровавленным ножом перед лицом Вадима, бросил тесак на палубу и принялся смывать кровь морской водой из шланга.
Вадим не отводил взгляда от ножа. Что-то в его облике показалось ему смутно знакомым, он только не мог понять что.
– Здоровый какой, – задумчиво произнёс он.
– А, ты про него, – загыгыкал-забулькал Перец. – Нож – говно, его из сабли сделали.
– Не из сабли, а из шашки. Казачьей, образца 1881 года, такими революцию в девятьсот пятом году разгоняли, – произнёс неслышно подошедший Соловей. – А так всё правильно, говно железяка.
– Её я на подворье у отца нашёл. В Охотске то есть, – пояснил капитан Василич, повернувшись из рубки. – Не знаю, откель она там оказалась, – может, залежалась с двадцатых годов, со времён генерала Пепеляева. Старики ею по пьянке всё норовили что-нибудь разрубить, вот она пополам и разлетелась. А батя переточил её под такой тесак – щепу строгать. Когда батя-то умер, я в хламе эту ножару нашёл и сюда приволок. За тем же самым. Больше она ни для чего не годится. А то, что Перец ею рыбу порол, лишний раз доказывает, что он мудак конченый и пьяница.
Перец смущённо загыгыкал.
– Конечно, – поблёскивая чёрными татарскими глазами, заговорил Соловей, – железо на ней дрянь, заточка никакая, рукоять – ни в п…у, ни в Красную армию. Как всё, что для человекоубивства придумано, в народном хозяйстве применение находит с трудом.
– Ну да, – хрюкнул матрос Степан. – А чего ж тогда чукчи на северном побережье так прутся от штыков к СКС? Меняют штык на пару больших бивней!
– Не знаю, зачем они это делают, – буркнул Соловей. – Может, от любви к искусству. Охрененно неудобный инструмент. С уклоном в кинжалыцину.
– А я знаю, – сказал всеведущий Василич. – Они укорачивают их вдвое и затачивают по-другому.
– Как твой батя этот палаш? – Соловей пододвинул лежащий на палубе тесак сапогом.
– Не. Там сталь, и закалка нормальная. А в этом палаше, как ты его называешь, ни того ни другого. Плюс места для заточки не хватает – из-за этих долов. А вообще аборигены из новомодных ножиков очень уважали большие медицинские скальпели.
– Это что ж это такое за скальпели-то? – изумился Перец.
– Да одно название, что скальпель-то, – хмыкнул Василич. – Здоровенный такой ножара, чуть не в локоть длиной.
– Ну в локоть длиной – это ты загнул, положим. Но сантиметров восемнадцать – это точно. И никелированный, что правда, то правда. «Индейцы» их любили за то, что блестели, заточку хорошо держали и узкие – по форме северных лезвий. Я ж ещё старые ножики у них застал – самая основная работа у них была не мясо резать или, скажем, рыбу разделывать, а дырки в дереве сверлить и строгать что-нибудь. Настоящий абориген – хоть тебе кочевой, хоть оседлый – постоянно что-то из дерева мастерит и в этом чём-то дырки крутит. Чтобы верёвками это связывать или ремнями. Стойки, скажем, для яранги или каркас для нарты. Для того у них и заточка односторонняя специальная разработалась: так отверстия вырезать удобнее, стружка в одну сторону вылетает. Сейчас-то, правда, они ничего не сверлят и не строгают – живут в палатках, ездят на снегоходах. Поэтому и ножиков у них этих специальных северных уже и не осталось. Ходят с кухонным магазинным ножом в ножнах – им хватает.