Самый длинный месяц - Олег Игнатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие — это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай как звали. А звали его Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой беспутный богомаз из сельского дворца культуры, алкоголик. Судя по истории болезни, пил он все, что льется, и все, что булькает, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердчишко подвело.
Никаких примет в истории этого самого Левушкина не было. Ни роста, ни веса, ни цвета волос. Климов интересовался, спрашивал. Один диагноз: делириум тременс. Белая горячка.
Лежа на кровати и борясь со сном, он часто спрашивал себя: «А где же сейчас настоящий Левушкин? Куда его спровадила эта хитрюга Шевкопляс? Подумать только, как все ловко провернула! Подмена одного другим, хороший ход. Многие бы позавидовали изворотливости женского ума. Словно заранее готовилась.
Эта мысль показалась ему стоящей.
А что, если таким же образом она уже однажды убрала кого-нибудь? Заманила в психбольницу, а потом… Ему уже мерещилось черт знает что! И становилось жутко. Чем активнее он выступал против лечения, тем беспощаднее ломали его психику. Того гляди, отправят на электрошок, заколят сульфазином: в две руки, в две ноги, и лежишь пластом. И называют этот способ «квадратно-гнездовым». Спасибо, инсулин пока не назначали, а это, брат ты мой, дубина для мозгов! Еще чуть-чуть и он начнет пускать слюну, как идиот. И сны не приведи Господь! Замучили кошмары. Что ни ночь — Володька Оболенцев лезет на него с ножом, грозит Иеронимом Босхом, плачет над судьбой.
Попытка выкрасть ключ закончилась провалом. Напрасно он вынашивал свой план, следил за персоналом. Ключ он свистнул в процедурной, думал отпереть им отделенческую дверь, но медсестра, блондинка с водянистыми глазами, вовремя хватилась. Климова раздели догола, ударили коленом в пах, навешали затрещин и, выкручивая уши, отобрали ключ.
В его истории болезни появилась дополнительная запись: клептомания. Бессмысленное воровство.
После попытки выкрасть ключ им овладела жуткая тоска.
Именно здесь, в тихом аду психиатрической лечебницы, он начал понимать, что, может быть, самой характерной его чертой было стремление всегда и во всем рассчитывать на свои силы. Сознавал это, он уже не сомневался, что является человеком строгих правил, жалким педантом, но, считая это проявлением серой заурядности, все еще не желал признавать за собой эту особенность.
А жизнь в мужском отделении шла своим чередом.
Тихих, бессловесных переводили на другой этаж, в палаты хроников, а буйных усмиряли, проводили шоковую терапию, «делали клоунов», назначали им бессчетное количество уколов.
Тех, кто наотрез отказывался от еды, кормили через зонд, насильно подключали к капельницам, а бездыханных увозили в морг.
Безрадостный конвейер.
Постепенно Климов познакомился со всеми нянечками, сестрами, медбратьями, но прежде всего присмотрелся к сопалатникам. Из восьми человек пятеро производили тягостное впечатление, зато трое других были вполне контактны: Храпун, Чабуки и Доцент.
Храпун имел плешивый гладкий череп, по-рыбьи ущемленный рот и маниакальную привычку вглядываться в собеседника, как в платяную вошь. Сдвинув брови, он приставлял к ним козырьком ладонь левой руки и, надо — не надо, изредка поплевывал на пальцы правой, точно пересчитывал купюры. Больше всего он любил здороваться, непременно за руку. Поздоровается и, не отпуская запястье, начинает изучать-оглядывать с дотошностью естествоиспытателя.
Доцент — тот проще.
Он подкрадывался сзади и наивно-робко спрашивал: «Конфетка есть?» Делал он все это так искусно, тихо, незаметно, что Климов всякий раз пугался, вздрагивал и долго потом чувствовал предательскую дрожь в руках и в животе. А в остальном… Доцент показался Климову нормальным мужиком. Единственно, чего он требовал, так это спецвагонов в поездах дальнего следования. Особенно, на транссибирской магистрали. Он требовал вагонов-бань. Его просто колотило, когда он начинал доказывать необходимость новшества. Есть же туалеты и вагоны-рестораны, даже видео-вагоны, так почему бы людям, находящимся в пути, порой по восемь суток, женщинам с детьми, беременным и прочим, он всегда подчеркивал: и прочим, — не выкупаться в душевой? И пусть за дополнительную плату! Кто откажется? Куда он только не писал, не отправлял свою идею по инстанциям, ответ был однозначным: бред! И он опять оказывался в психбольнице.
Конфетка есть?
Келейная смиренность, подлаживающийся тон, ущербно- кроткий взор.
Это в отношении него сказал третий знакомец Климова, старожил мужского отделения Чабуки: «Если очень сильно бить по голове, человека может затошнить». Как сам Чабуки загремел в больницу, Климов так и не узнал. Был он очень скрытным и неразговорчивым, по крайней мере, днем. С утра и до вечера он просиживал на койке, свесив голову и отрешенно глядя в пол. Во всей его позе сквозила тяжко- горестная обреченность. Было ясно, что он ни с кем не собирался делить то, что выпало на его долю, как не старался свалить кому-нибудь на плечи свои тяготы. Он отзывался на прозвище Чабуки, данное ему Бог весть когда, хотя мог отозваться и на кличку Али-Адмирал. Днем он носил очки, и их темные стекла в модной оправе мало соответствовали его безотрадной одежке: вылинявшей майке и полосатым пижамным штанам, точно таким же, какие выдали со временем и Климову. Создавалось впечатление, что кто-то нацепил Чабуки модные очки, как бы шутя, и позабыл забрать. Роста он был среднего, даже маленького, но толщина плеч, крепкая шея придавали ему вид человека, знавшего тяжелый труд. Может, даже грузчика в порту. Его кровать стояла рядом с климовской, и это он впервые, а точнее, первым заговорил с новым жильцом палаты.
Было это ночью, три дня назад.
— Умные, как бублики! — неожиданно услышал Климов своего соседа и невольно затаил дыхание. Голос был окрашен тем особым тоном здравомыслия, за которым кроется живое чувство юмора. Климов даже не понял сперва, кому принадлежит голос, настолько он был ободряюще нормальным. — Но и мы не под мочалкой найдены. Верно, майор?
Климов вздрогнул.
За ним наблюдали, видели, что он не спит, и вот теперь окликнули. Чей это голос?
Он повернулся и увидел поднятую руку.
— Чабуки?
— Я.
Сосед скрежетнул кроватной сеткой, взбил подушку и, умостившись поудобней, закинул руки за голову. Было видно, что он ничуть не обескуражен настороженностью Климова.
— Не ожидал?
— Чего? — не зная, как себя вести, переспросил Климов, и ему на какое-то мгновение снова стало до отчаянья тоскливо: оказывается, он начал отвыкать от нормального человеческого голоса, располагающего к разговору.
— Чего-чего, — насмешливо-ворчливым тоном поддразнил Чабуки и тихо хмыкнул: — Того… Лучше иметь дочь проститутку, чем сына сварщика. Вот до чего дошло. Затуркали народ… собаки-сволочи. Не понял?
— Нет.
— А что ж ты так?
— Не знаю.
Климов сел в постели, обхватил колени.
Разговор выходил странным, беспредметным, сбивчивым, но он был рад ему, измаявшись в борьбе с полночным сном.
— Вырваться отсюда хошь?
Наглая веселость в голосе парализовала Климова. Во- первых, таким тоном говорят только здоровые, а во-вторых…
— Хочу.
— Во-во… А рыжими володьками обклеиваешь сердце.
— Что? — не понял Климов.
— Ничего. Пора бы допереть, что главное у нас уметь изображать. Думать одно, делать другое, — Чабуки говорил загадочно, как будто сам с собой. — Кто нами управляет?
— Ну…
— Не «ну», а баба! Кто у нас врачиха?
— Женщина, Людмила Аникеевна, — ответил Климов и пересел повыше, к изголовью. — Я про себя ее «пампушкой» называю.
— Короче, баба! С единственной заботой, где достать мяса и чем кормить семью? Нищают люди на глазах, вот и глупеют. А ты ей про милицию, майор, про важное задание… Начхать ей на тебя! Не надо было, парень, керосинить.