Крик безмолвия (записки генерала) - Григорий Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зале и в президиуме все опустили головы от того, что происходило с докладчиком, сочувствовали ему, иногда по залу прокатывался шум. Выслушать речь Кириленко было просто невмоготу, но он, словно ничего не замечая, продолжал чтение доклада.
Я вытащил из кармана носовой платок и чтобы как‑то отвлечься, не смотреть из президиума в недоумевавший зал, крутил жгут с такой силой, что порвал его. Мне стыдно было за Кириленко и по–человечески жаль его, что он взялся за доклад, и выглядел перед собравшимися в довольно плачевном и комичном виде. Сидевшие рядом со мной справа и слева, как и весь президиум, очень переживали с низко опущенными головами, тоже стыдясь того, что происходило, как будто они в этом были виноваты. Облегченно выдохнули, когда Андрей Павлович закончил и сошел с трибуны. Раздались аплодисменты. Орден был прикреплен к знамени города. Обедать поехали в пансионат нефтяников в 15 км от Туапсе. Там Андрей Павлович отдохнул, а во второй половине дня состоялся прием по случаю награждения города.
В зале собралось довольно много приглашенных. Кири
ленко произносил тост медленно, но никак не мог его закончить, хотелось подсказать ему, когда он задумывался.
— Склероз, — сказал за столом мой сосед, генерал, приглашая попробовать греческие маслины. Он тянул руку и ему дали возможность произнести тОст вслед за Медуновым за здравие Политбюро ЦК КПСС во главе с выдающимся деятелем мирового коммунистического движения — малоземельцем — Леонидом Ильичем Брежневым и его ближайших соратников в лице товарища Андрея Павловича Кириленко.
Склероз Андрея Павловича еще задолго до Туапсе ощутили делегаты съезда партии, когда ему было предоставлено слово — внести предложения по составу Центрального Комитета. Предстояло прочитать не одну сотню фамилий. Уже тогда он не смог произнести правильно почти ни одной фамилии и должности, особенно трудно давались ему казахские, узбекские, туркменские имена и фамилии и довольно сложные для выговора наименования министерств, главков, объединений.
В зале стоял шум и возмущение делегатов, но президиум как бы не замечал, хранил молчание и ему дали возможность дочитать список членов ЦК до конца. Спустя некоторое время Кириленко побывал в Сочи, посетил цирк. Медунов сидел рядом с ним в ложе. Они вели неторопливую беседу, касающуюся организации отдыха трудящихся в профсоюзных санаториях. Опыт работы в Ялте и в Сочи, где он был первым секретарем горкомов партии давали ему возможность говорить об этом со знанием дела. Он, конечно, лучше, чем кто‑либо знал работу здравниц и жизнь курортных городов. Его стремление сосредоточиться на этом можно было понять. Затрагивал он эту тему и в своем выступлении на съезде партии. Однако его планам не суждено было сбыться. Кто‑то вверху не пропускал его кандидатуру на профсоюзный пост, что его не могло не беспокоить.
Однажды пришлось ему напомнить о разговорах в крае, что он перейдет на профсоюзную работу. Такие слухи действительно широко распространились. Медунов знал. Да и изданная им книга об отдыхе служила своеобразным подспорьем к его намерениям.
— Если я захочу, у меня такие связи, что меня переведут на эту работу, но я в Москву особенно‑то не стремлюсь, — был его ответ. — У меня тут больной сын, есть и некоторые задумки.
Медунов чувствовал, что ему надо уезжать из Краснодарского края, неприязнь к нему несмотря на его бурную деятельность нарастала. Она была связана с разложением кадров на всех уровнях.
«Все как будто бы было правильно в его выступлениях на пленумах и совещаниях, звучала беспощадная критика и строгая требовательность, а кадры он распускал, — делилась со мною работница крайкома, занимавшая ответственную должность. — На деле же было так: «Оставьте у меня материалы…» О них забывали, никаких мер. Я была в недоумении. Ведь оставленные заявления касались чистоплотности кадров. Даже отец, услышав о продвижении своего сына в. крайкоме на более высокую должность, просил не делать этого. Он как в воду смотрел. Вскоре сына осудили за взяточничество».
Его просьбам никто не внял. Этого падения почему‑то не хотел замечать Медунов. Обнажать ему было невыгодно потому, что в таком случае рушились все его планы. Кто же его взял бы в Москву, если бы в крае вскрылись негативные явления. О их нарастании свидетельствовал резко увеличившийся поток писем с требованием навести порядок, улучшить продовольственное снабжение и товарами первой необходимости. Медунов уходил от этих вопросов, считая, что на Кубани жить можно. Он не встречался на заводах с рабочими коллективами, редко принимал заявителей и то как правило только должностных лиц. Гораздо охотнее он бывал в колхозах и совхозах. Сельское хозяйство он безусловно знал, был компетентен решать любые вопросы, но всегда советовался с учеными сельхозниками. И Кириленко, с которым Медунов находился в добрых отношениях, почему‑то не смог поддержать его желание перейти в ВЦСПС. Очевидно, влиятельные люди в ЦК, прежде всего М. Суслов, придерживались иного мнения. Уж слишком штормило в крае от жалоб и заявлений, которые на месте при проверке, как правило, не «находили» подтверждения.
Уже надвигались тяжелые свинцовые тучи, доносились громовые раскаты, приближалась ранняя гроза.
21
Шло время… На поля и в станицы властно хлынула теплая буйная весна. Под лучами приветливого солнышка постепенно оттаивала Ольга. Мелькавшие перед ней люди
в серых робах, обремененные тяжелой работой, казалось, не замечали ласковых дней. Они жили словно во мраке под сводами продуваемых печей.
Молодая рабочая, проходившая у них курс заводского университета, радуясь весне, уже не была такой задумчивой, как в первые месяцы. Она упорно старалась выполнять наряд, заработать лишний рубль, таскала сырые кирпичи в сушилку по толстому слою коричневой пыли, подхваливаемая своим наставником Сергеичем.
Ольга многому училась, когда во все ее поры стал проникать обжиг кирпичной гари и всего того, что нельзя было услышать ни в одной академической аудитории, ни у одного профессора и у появлявшихся время от времени на заводе лекторов райкома и крайкома.
Жизнь диктовала свои условия, отличавшиеся во многом от того, что она слышала по радио и читала в газетах, но как и все поддавалась бодрому настрою. А читала все подряд, записавшись в местную библиотеку и слыла одной из самых заядлых читательниц в станице по отзывам заведующей библиотекой.
Дед, однажды увидевший кипу принесенных ею книг, сказал:
. — И до самой смерти столько не прочитать.
Чтение будило в ней новое, неизвестное и непознанное, открывало воображение необъятного мира, привносило раздумья в однообразную жизнь, как‑то облегчало не женский труд. И еще одно медленно, но настойчиво тревожило дремавшие девичьи грезы, туманные надежды на будущее.
«Испуганное сердце, — прочитала она у Горького, — ищет Веры и громко просит нежных ласк любви». Эти слова были для нее открытием, заставлявшим задуматься над своим нищенским существованием, чаще посматривать на себя в зеркальце — какая она есть и повторять вслед за Горьким, утверждавшим: «Я — Человек!» Ей все больше стала надоедать беспросветная работа. Появилось желание — куда‑нибудь выбраться из глубокого карьера, у обрыва которого стоял завод и оттуда черпал вязкую глину для кирпича. Когда она там очищала лопатой, как в шахте забой, а это нередко случалось, то ей вспоминался тот, занесенный снегом овраг, с той лишь разницей, что здесь она утопала не в снегу, а вязла в глине и проходу ей не давал не Мишка, а бригадир Семка, чем‑то напоминав–ший председателя «Восхода». Его приставания на виду у всех пугали ее, и она убегала из карьера.
— Подумаешь, недотрога, королева Шантеклер, — как‑то кричал он ей вдогонку, обидевшись за то, что она презрительно на него смотрела и сказала, чтобы он не смел прикасаться к ней. — Видали мы таких… — сказал Семка. — Пардон, мадам… — добавив к этому довольно грубое слово из жаргона уголовников, глубоко ранившее ее.
Но бежать было некуда. На следующий день надо было идти на работу и получать наряд у Семки.
Ольга стала мишенью, по которой стреляли часто устраивавшие перекуры сезонники. Сцены эти напоминали фронтовые эпизоды, когда истосковавшиеся солдаты, увидев молодую женщину, служившую где‑нибудь в штабе полка связисткой или в батальонном санвзводе санинструктором, кричали: «Воздух, рама!» Но то было на войне, а это происходило на заводе, боровшемся, словно в насмешку, за предприятие коммунистического труда, а следовательно и коммунистического отношения, предлагавшем карабкаться к высшей культуре поведения работников труда. На заводе же можно было споткнуться о разбросанные везде кирпичи и свалиться в карьер, вылезти из которого женщине было довольно трудно.