Голомяное пламя - Дмитрий Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День мы шли, ни продыху, ни еды. Два раза из болота напиться разрешили. Так до самой Чупы дотопали. Баржа уже наготове. Старая, чуть живая. В трюмах воды по колено. Вот туда нас и загнали на ночь. А там с деревень поморских других мужики сидят. Кто знаком, кто слышан. Перемешались все, стали расспрашивать. Да не ясно ничего, во всех деревнях одно. Будто кто специально высматривал, выслушивал – чуть где человек недовольство выскажет, на запись сразу. Везде свой Федька был. Вот и обернулось так. Теперь сиди в трюме, жди погоды морской. Кто говорил – на Соловки повезут, крепостцы чинить. Кто – на канал какой-то, будто строить стали из моря Белого да в озеро Онежское. Третьи вообще молчали.
Ну а чтоб без дела да в мокроте не сидеть, выпросили у охранников несколько ведер. Из досок конопаток наделали да за ночь щели все в барже законопатили, воду вычерпали. К утру как раз управились. Под рассвет уже на сухом спали.
Не сильно и темнело ночью, а всё равно поутру лучше видать стало в трюме – кто где. Глядим, и Федька наш тоже здесь. Без былого гонору, побитый, поерзанный. А всё командовать пытается да рассуждать. Отец ему – что ж ты ночью молчал, когда судно правили? А он – у каждого свое дело. Вот я вам скажу – вы власти своей недоверие выказали, теперь поправлять дело нужно, помогать. Великие стройки начинаются, великие дела. А со мной, говорит, ошибка вышла, доберемся до назначенного места – разберется всё, развиднеется. Отец ему – ну, мели, Емеля, твоя неделя. Один раз тебе верили, теперь второго дожидайся. Но ничего, с паршивой овцы тоже польза – сумел Федор у часового выспросить, на Соловки пойдем, говорит, крепость монастырскую править.
Засветлело когда совсем – двигателек завели, стронулись с места. Дыры в бортах такие, что всё видно. На палубе начальник какой, охранников пять человек, два пулемета, на носу и на корме. И нас – двести человек в трюмах.
А как вышли из Чупинской из губы, тут побалтывать стало прилично. Да и видно, погода та еще намечается. Небо синее, а на северо-востоке такая черная тучка, далекая, маленькая. Ветерок тоже – полуношник, не ко времени да порывистый. Чайки пропали из виду, а чтоб они любой корабелишко не встречали-провожали – редкое дело. Не к добру всё, а к буре. Мужики, хоть от дома оторванные, а морезнатцы – спокойно не сидеть. Наверх кричат – армейцы, повертывать надо, погода не наша. Но тем, сухопутным и беспутным, что снизу указания? И начальничек их тот еще важный, не отвечает, слышим, лишь командует – до места добраться засветло хочет. Вот не знает, дуролом, что на море загадывать – последнее дело. Бога просить, да Бога нет у них, повыгоняли из храмов и кресты поскидывали. И царя в голове нет – как из Глубокой Салмы из-за Пежострова вышли, тут взводень пошел серьезный. Баржа трещит, скрипит, переваливается с волны на волну, как бегемотица неумелая. Волнишка через борт потихоньку захлестывать стала, опять в трюмах прибавилось. Мы черпать, да опять начальству неумному, нововластному подсказать пытаемся – повертывать нужно, пока не поздно. Тот, видно, призадумался немного – море, оно кого угодно перед мыслью поставит, но потом решительно, пустая голова, – прорвемся, кричит, не такое за войну и революцию видали. Именем трудового народа, говорит, вперед.
Свет померк совсем. Старики молятся, молодежь – та разучилась уже, только крестятся некоторые двуперстно. Другие же хорохорятся, смеяться пытаются. А какие с морем смешки. Волна острая пошла, злая, долбит в борт что твой дятел. Ветер летит клочьём. А тут смотрим – совсем озверели рулевые наши, от страха ли, или от бесовского наущения. Прошли кое-как мимо Сосновца-острова, и они вдоль берега на Шарапов-мыс правят. Тут уж совсем страх побежал по сердцам да головам. Шарапов-мыс – место гиблое. Даже в спокой обходить его пытаемся подальше, а тут морюшко разошлось.
У Шарапова-мыса места отмелые, течение большую волну подымает. А если ветер другую волну гонит, то нахлестнут они друг на друга, закипит море, запляшет беспорядочно, безумно, как припадочный какой. Волна в два раза больше подымется, да с разных сторон, пена, ветер – такой он, наш поморский ад, сувой[32] называется. Вот и эти чертовы дети, смотрим – аккурат в сувой правят, напрямки пройти хотят, будто не видят ничего. А как им видеть, если в глазах да в ушах революция, там ведь думать да смотреть не нужно, знай кричи да круши. Старые знания с борта сбросили, новых не нашли.
Отец мой застучал кулаками в крышку трюмовую – вы, кричит, нас не жалеете, себя хоть пожалейте, пустоголовые. В голомя держите, скорее в голомя уходить нужно. Да куда там, поздно уже. По самой среди сувоя Шарапова есть корга, Сибиркою зовется. Даже в самую отмелую воду не открывает ее море, так и лежит подлая твердь под гладью морской. И в бурю не разглядеть ее посреди прочих бушеваний. Знать нужно да Варлааму Керетскому молиться, чтобы мимо провел, коль забрели по дурости в круговерть эту.
Да поздно уже. Прямо на Сибирку и посадил баржу начальник самоопытный. Прямо на Сибирку.
А от корги до берега да пятьсот метров. А жизнь свою спасать святое право, покорным это невдомек. Как услышали по камням скрежетание сначала, а потом грохот снизу, так поняли всё сразу. Баржа встала, как уперлась в стену, на камни – как на пьедестал. И ну ее волны колотить, что воронье безжалостное случайную лесную птицу. Вода в трюм хлынула, словно в сухое горло влага. По палубе забегали, как кутенята глупые, в испуге, в визгах и рыданьях. Мы ж навалились все и вынесли от трюма крышку, будто паром пароходным сорвало бы угрюмые котлы, мы ж – голыми руками, словно Бог помог. На палубе охранники забились по углам, от страха чуть живые. Кругом ревело, грохотало море, жестокий батюшка, но всё ж с ним лучше, чем с людьми безумными. Перекрестясь, мы стали прыгать в воду, и леденящими объятьями сжимало море грудь стальными обручами. Сжимало, а потом и отпускало, и можно было плыть средь пляшущих тяжелую пляску волн.
Многие доплыли бы. Не все – взяло бы море свою дань. Но оглянулся я – сквозь воду и ветер, вдохнув его, схватив ртом – успел увидеть страшное. Когда побежали все к бортам, Федька что-то нам кричал про предательство, про побег, про не простит страна. Да глупости, кто будет в такую минуту слушать! А он метался, оголтелый, по палубе и чувствовал, наверное, опять себя начальником, правым всегда. Не научился от предыдущего, которого не видно было, – смыло, видать, волной. И что за сила бесовская в этих людях, в нелюдях – схватился руками своими цепким за ручки пулемета на корме. Я не поверил ни глазам, ни душе своей – Бог отвернулся в тот момент от нас, от всех, и от него.
Было черным Белое море. Строгим, траурным. Белели волны частые, пенясь на излете. Белели спины мужиков плывущих. Рубахи холщовые, белые, что из дома женки собрать успели, чтоб не стыдно на людях, а может – на последний раз. Белели головы русые, русские. И заговорил, захлебываясь, пулемет с накрененной баржи. Заголосил, залаял, захаркал пламенем, словно право имел какое темное, словно позволено ему было, положено ложью над жизнью надругаться. Без сомнения, без страха, без упрека.
Веером ложились на воду пули. И вода стала красной. И выглянуло солнце закатное. И осветило всё. Один за одним уходили в воду, вглубь ледовые кормчие. Один за одним исчезали там северные люди, сталь земли русской. И словно рыбины, сверкнув на глубине белизной, исчезали в морской воде. Будто семужья стая навсегда уходила от родных берегов, истерзанная злой непонятной силой. И только широкой дугой красной, розовой, белой, вскипяченной кровью и пулями воды медленно оседала, растворялась в море. Яркая, тонущая небесная радуга легла на голомя и уходила вместе с жизнью и надеждой, вслед за рыбьим племенем, еще недавно бывшим людьми и от людского зла ушедшим.
Всё это медленно тянулось и мучительно, будто во сне. Я испугался, но вода убрала мой испуг. Я повернулся и поплыл опять, из последних сил. Тут в спину ударило сильно: не больно, гулко. И узрел я солнце сквозь стекло прозрачной перламутровой воды…
Меня вытащил мужик из соседней деревни, летнереченский. Я не знал его раньше. Варлаам его звали. Всего на берег вышло пятеро из двухсот. Десятки километров тащили они меня до дому. Отца я больше никогда не видел.
* * *Купаться в Белом море – дело приятное, но рисковое. Бывают дни – так пригреет солнышко, что уже не ласково, печет изо всех сил, жарит лица небесной сковородкой. И ходишь тогда краснолицый, веселый, будто только из прерий. Нос твой сразу начинает шелушиться, потом облезает кожа со лба и щек, ведь если погода хорошая – солнце печет часов двадцать в сутки, и в полночь иногда можно обгореть. К тому же ты целый день на воздухе, не прячешься от морского ветра и северного светила. Потому хошь не хошь, но первый загар слезет с тебя с живого еще в несколько дней пребывания на Севере летом. Потом же начинается настоящее волшебство – жар небесный греет до пота, воздухом соляным подсушивает тебя, ветерок морской приглаживает, ласкает – и цвет твой становится неповторимой, отчетливой красоты. Особенно если ты – женщина. Старые бабушки-беломорки, что всё лето ходят в платках, под подбородком завязанных, прячутся от комаров – становятся смешными, когда платки эти дома снимают. Лица темно-коричневые, а вокруг – белая полоса. Так и любуешься ими, черноморденькими, наблюдаешь за смешливыми лицами, которые быстро печальными становятся, и наоборот. Но это пока они петь или рассказывать не начнут – тут уж не до наблюдений, тут заслушаешься словами, что будто музыка звучат, текут в уши, как сладкий мед. А доведется если попасть на ту, что былички да старости помнит, – тут уж вообще не оторваться, не наслушаться, хоть жить здесь оставайся навсегда, чтобы этого говора родного не лишаться.