Спаси меня, вальс - Зельда Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рождественскую елку к Бонни приехали няня и некоторые из друзей Дэвида. Алабаму не волновали воспоминания о Рождестве в Америке. У них в Алабаме не продавали словно бы заиндевевших домиков, которые вешали на елку. А еще в Париже цветочные магазины продавали много рождественской сирени, и накрапывал дождь. Алабама принесла цветы в студию.
Мадам пришла в восторг.
— В молодости приходилось экономить на цветах. А я любила полевые цветы, собирала букеты и бутоньерки для гостей, приезжавших к моему отцу.
Эти подробности из прошлого великой балерины были такими очаровательными, такими трогательными.
Ближе к весне Алабама откровенно, радостно гордилась силой своих негроидных бедер, похожих на бока вырезанных из дерева лодок. Она обрела полный контроль над телом и больше не терзалась мучительными мыслями о нем.
Девушки унесли стирать свою грязную одежду. На улице Капуцинов опять начиналась жара, в «Олимпии» работала другая труппа акробатов. Солнце рисовало памятные таблички на полу в студии, и Алабама уже дошла до Бетховена. Они с Арьеной дурачились на продуваемых ветром улицах и скандалили в студии. Алабама одурманивала себя работой. А дома ей казалось, что она вдруг проснулась и никак не может вспомнить сон, увиденный ночью.
II
— Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три — я говорю вам, месье, письмо вы должны отдать мне. Я — помощница мадам. Пятьдесят четыре, пятьдесят пять…
Холодным взглядом Гастингс мерил фигурку тяжело дышавшей танцовщицы. Стелла замерла в эффектной позе искусительницы. Она часто видела, как мадам проделывала это. Глядя в лицо гостя, Стелла всем своим видом говорила, что у нее есть некая важная тайна, и ждала, когда он попросит приобщить к ней и его. Батманы удавались ей на славу. Было еще так рано, а она уже отлично réchauffé[94].
— Мне хотелось бы повидать миссис Дэвид Найт, — сказал Гастингс.
— Нашу Алабаму! Она должна скоро прийти. Она такая милая, наша Алабама, — проворковала Стелла.
— У них дома никого не было, мне сказали, чтобы я ехал сюда.
Гастингс настороженно оглядывался, словно не верил своим глазам.
— Ах вот оно что! — воскликнула Стелла. — Она всегда тут. Вам надо лишь немного подождать. Прошу месье извинить меня…
Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять. На счете триста восемьдесят Гастингс собрался уходить. Стелла была вся мокрая и свистела, как дельфин, отчего даже казалось, будто она ненавидит добровольное истязание у станка. Она явно давала понять, что на этой галере она в числе лучших рабынь и что эту прекрасную рабыню Гастингс мог бы и купить.
— Передадите ей, что я заходил?
— Конечно. Скажу, что вы ушли. Жаль, что мои упражнения не заинтересовали месье. Урок начнется в пять, если месье угодно знать…
— Да, скажите ей, что я ушел. — Он с отвращением огляделся. — Но все равно она скорее всего не освободится до вечеринки.
Стелла достаточно давно занималась у мадам, чтобы обрести абсолютную преданность своей работе, подобно всем ученицам мадам. Если зрителям тут не нравилось, значит, это их вина, они лишены эстетического восприятия.
Мадам разрешила Стелле заниматься бесплатно; многие танцовщицы, у которых не было денег, ничего не платили. Но если у них появлялись деньги, они платили — такой была русская система.
Грохот падающего чемодана на лестнице возвестил о приходе ученицы.
— Заходил друг, — с важностью сообщила Стелла.
Живущей замкнуто Стелле было непонятно то, что визит мог ничего не значить. Алабама же успела подзабыть прежние свои привычки и случайные порывы. И ей на фоне неистовых поворотов и трудно дающихся, однако обязательных jeté[95] приход Гастингса казался не значительным, а неприятным и неуместным эпизодом.
— Что ему было нужно?
— Откуда мне знать?
И все же Алабама немного расстроилась — надо разделить студию и жизнь, чтобы они никак не соприкасались, — иначе студия перестанет ее удовлетворять так же, как все остальное, будет бессмысленным и безжизненным топтанием на месте.
— Стелла, если он придет опять — если кто-нибудь придет, скажи, что ничего не знаешь обо мне — что меня тут не бывает.
— Почему? Разве вы танцуете не для того, чтобы удивить ваших друзей?
— Нет-нет! — запротестовала Алабама. — Я не могу делать две вещи одновременно — я же не пойду по авеню де Опера, делая фигуры pas de chat перед регулировщиком, и я не хочу, чтобы мои друзья играли в уголке в бридж, пока я танцую.
Стелла всегда с удовольствием вникала в жизненные перипетии подруг, так как ее собственная жизнь в этом смысле была пустой и проходила в мансарде разве что под ругань хозяек.
— Отлично! Зачем обыденной жизни лезть к нам, артистам? — напыщенно вопросила она.
— В прошлый раз пришел мой муж и курил в студии сигарету, — продолжала Алабама в попытке оправдать свои малопонятные возражения.
— Ах, так! — Стелла была возмущена. — Понятно. Будь я тут, непременно сказала бы, как непростительно дымить, когда люди работают.
Стелла одевалась в старые балетные юбки, унаследованные ею от других учениц, и розовые газовые кофточки, купленные в «Галери Лафайет». Чтобы было теплее, она большими булавками прикалывала кофточку поверх юбки. Днем Стелла практически жила в студии. Чтобы цветы, которые ученицы дарили мадам, подольше сохраняли свежесть, она подрезала стебли, она отчищала зеркало, подклеивала клейкой лентой нотные альбомы, играла во время занятий на рояле, когда отсутствовала пианистка. Она считала себя советчицей мадам. А мадам считала ее обузой.
В отношении своих бесплатных уроков Стелла была очень щепетильной. И если кто-то, кроме нее, хотел оказать мадам услугу, пусть даже совершенно незначительную, Стелла устраивала сцену, сердилась и плакала. Из-за голода и постоянного напряжения ее мечтательные глаза истинной польки выцвели и стали желтовато-зелеными, как ряска на застойном пруду. Девушки называли ее «ма шер» и в середине дня покупали ей рогалик и кофе с молоком. Под тем или иным предлогом Алабама и Арьена совали ей деньги. Мадам угощала пирожными и отдавала старые платья. В благодарность Стелла каждой из учениц говорила, что мадам, мол, считает ее самой перспективной, и подделывала записи в рабочей книжечке мадам, отчего ее собственный восьмичасовой рабочий день растягивался иногда до девяти или даже десяти одночасовых уроков. Стелла жила в атмосфере постоянного интриганства.
Мадам была строга с ней.
— Ты же знаешь, что никогда не будешь танцевать на сцене, почему бы тебе не подыскать какую-нибудь работу? Ты постареешь, я постарею — что станется с тобой тогда?
— У меня концерт на следующей неделе. Я буду переворачивать страницы и получу двадцать франков. Пожалуйста, мадам, позвольте мне остаться!
Получив эти двадцать франков, Стелла тут же пришла к Алабаме.
— Если вы добавите немного денег, — умоляюще произнесла она, — мы сможем купить аптечку для студии. Как раз на прошлой неделе одна девочка подвернула ногу, а еще нам нужны дезинфицирующие средства, чтобы мазать царапины и волдыри.
Стелла повторяла и повторяла это, и однажды утром Алабама, не выдержав, отправилась вместе с ней за аптечкой. Они стояли в золотистых лучах солнца, словно материализовавшихся в золоченом фасаде, и ждали открытия магазина. Аптечка стоила сто франков и должна была стать сюрпризом для мадам.
— Стелла, ты сама вручи ее мадам, — сказала Алабама, — а я все равно заплачу. Такую сумму тебе не найти.
— Нет, — скорбно подтвердила Стелла. — У меня нет мужа, который мог бы за меня заплатить! Увы!
— У меня есть и другие проблемы, — жестко отозвалась Алабама, не в силах рассердиться на некрасивую и унылую польку.
Мадам была недовольна.
— Надо же учудить такое. Да в раздевалке нет места для такой громадины. — Она посмотрела в безумные глаза разочарованной польки. — Ладно, пригодится. Оставь тут. Но зачем ты тратишь на меня деньги?
И она попросила Алабаму присмотреть за Стеллой, чтобы та больше не покупала ей подарки.
Мадам сердилась, когда Стелла оставляла для нее на столе изюм и шоколадные конфеты с ликером, а еще она приносила в небольших пакетах русский хлеб: с сыром внутри и с сахарными шариками, караваи и клейкий трагически-черный хлеб, — все эти батоны даже не успевали остыть и пахли чистой духовкой, а еще «заплесневелый» эпикурейский хлеб из еврейской булочной. Едва у Стеллы заводились деньги, она что-нибудь покупала для мадам.
Вместо того чтобы сдерживать Стеллу в ее безумствах, Алабама переняла ее бессмысленную экстравагантность. Новые туфли она теперь носить не могла: у нее слишком болели ноги. Ей казалось преступлением надевать новые платья, они бы тут же пропахли одеколоном, и все равно весь день висели бы в раздевалке студии. Алабама думала, что будет работать лучше, если почувствует себя бедной. Она очень часто отказывала себе в каких-то прихотях, и теперь, отдавая стофранковую банкноту за цветы, наделяла их свойствами тех вещей, которые так радовали ее в прошлой жизни, например, эффектностью новой шляпки или бесспорным шиком нового платья.