Золотая кость, или Приключения янки в стране новых русских - Роланд Харингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудивительно, что каждый раз, когда я скакал по имению, мужики восхищенно кланялись мне в пояс, в колени, в ноги. Пока они били челом о тротуар (мои деревни необычайно благоустроены), их жены и дочери застенчиво, но заманчиво подсматривали за мной из-за избушечных штор. Еще бы нет, ведь я еще с раннего пуберитета отрастил себе неплохую губу — такую же, как у Брэда Питта в двадцать первом веке.
Неудивительно также, что деревенские барды слагали про меня былины и песни. Среди этих безымянных народных авторов выделялся дед Блатарь, старейшина (но не староста!) Свидригайлова. Оральные произведения барда — в подпитии он имел привычку декламировать, надрывая глотку, — многое сделали для того, чтобы окружить меня мифическим ореолом. В интерпретации песенника я представал героем похлеще Ильи Муравья, Добермана Никитича и Алеши Попсы…
Блатарь, этот Гомер или Оссиан Клизменского уезда, родился еще при царе Алексее Михайловиче. Дед искусства являл собой живой, вернее, полумертвый символ, связывающий современную Российскую империю с далекими временами бородатых бояр и суеверных смердов. Тогда страна и не подозревала, что придет великий Петр и заставит ее произвести великий скачок в эпоху развитого феодализма.
Бард чтил память своего ровесника и моего дедушки Гиацинта Нарциссовича, под началом которого служил на фрегате «Нимфа» коком. Когда я заходил к Блатарю в избушку, чтобы проведать его хорошенькую правнучку Настеньку, тот делился со мной воспоминаниями о Гиацинте. Песенник уважительно величал своего покойного командира «цветочком-воином».
— Нрав у них был крутой, одно слово — адмиральский! — говаривал Блатарь, настраивая гусли перед тем, как исполнить какой-нибудь новый народный хит.
Итак, в тот летний вечер я скакал по сельским просторам, весело обозревая мои владения, покрывавшие тысячи квадратных верст Клизменского уезда. Размер их был результатом картежного мастерства моего папана Конрада Гиацинтовича, который был азартен и везуч. Он положил за правило играть с соседями-помещиками не на деньги, а только на землю. В результате имение разрослось до размеров Лихтенштейна, а то и Люксембурга!
Я направился домой через осиновую рощу, в которой не был с тех пор, как вместе с Люпусом выследил здесь рысь — редкого в Клизменском уезде зверя, — которую поймал голыми руками, к вящему восхищению волка. Но когда я оказался среди осин, на меня нашла меланхолия. Признаться, я не люблю этого дерева. Его гибкий змеевидный ствол и бежевая кора оскорбляют мое эстетическое чувство. Не то что белая березка — женская ножка!
— Некрасивые растения, вас ждет рубка леса! — пригрозил я осинам и дал шпоры коню.
Рощу сменила пуща, пущу — чаща, чащу — дубрава, темная и таинственная, как утроба без приплода. Древние дубы и дубинки возвышались вокруг да около. Загадочно шелестели листья. Задумчиво мерцал мох. Зазывно пели птицы. Толстые стволы опоясывал стригущий лишай. В воздухе висел запах земляники.
Вдруг сбоку от меня метнулось что-то белое. Чуткий конь заржал, лютый волк взвыл.
— Спокойно, Тиран! — воскликнул я, дергая скакуна за узды. — А ты, Люпус, стой смирно!
Раздался тихий шорох. Конь, волк и я повели ушами: we were a team, after all.[155]
Я кивнул Тирану. Послушный моему жесту, конь обогнул стоявший перед нами старый дуб.
Моим глазам открылась примечательная картина.
За могучим стволом съежилась на корточках хрупкая фигура. При моем приближении она вскочила на ноги и начала пятиться, пока не приперлась спиной к болдырю, занесенному сюда в последний ледниковый период (зимы в Клизменском уезде бывают суровые).
Я присмотрелся. То была юная крестьянка, одетая в ветхий мини-сарафан, едва прикрывавший колени. Она стояла, сунув палец в рот, и робко смотрела на меня.
— Сидеть! — шепнул я Люпусу, свирепый вид которого был в данной ситуации de trop,[156] и подъехал ближе.
Девушка оказалась красавицей.
Ее головка формой своей напоминала сердечко. Нос показывал вверх, зеленые глаза блестели, в густые льняные волосы были вплетены полевые цветы, вокруг стройной шеи лежали самодельные деревянные бусы, нанизанные на сухожилие какого-то зверька или птички. Сарафан, несмотря на поношенность, был чист и там, где (не) надо, аккуратно заплатан. Босые ноги тонули в мягком мху.
Я соскочил с коня.
— Tu es très mignonne![157] — воскликнул я и взял девушку за руку. Та покраснела и попыталась ее отнять. На тонком запястье висел браслет из сушеных трав.
— Как тебя зовут? — спросил я, приподнимая подол сарафана нагайкой.
— Акулина…
В тиши дубравы раздался мой звонкий смех.
— «Повести Белкина» или «Записки охотника»?
Девушка вздрогнула, и в ее зеленых глазах мелькнул испуг.
Я шевельнул нагайкой.
— Achtung[158] Акулина! Я вижу, что ты санкюлотка, но неужели ты еще и смутьянка? Весь уезд знает, что мужикам и мужичкам вход в заповедный лес запрещен. За нарушение правил крепостного поведения я могу тебя высечь.
Акулина побледнела и что-то прошептала.
— Говори громче! Не заставляй своего господина напрягать слух: это невежливо.
— Я заблудилась…
Сквозь листву вековых деревьев пробился солнечный луч и осветил милые черты девушки, на которых что-то сверкнуло. От изумрудного глаза к подбородку с ямочкой тянулась полоска из кристаллов соли — траектория трогательной слезы.
— Ты плакала? Почему? Ведь все мои крестьяне счастливы.
— Сирота я, барин.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцатый пошел…
Тихо всхлипывая, Акулина поведала мне свою печальную историю.
Живет она в доме Сил Силыча, богатого мельника из села Лебядкина, у которого вкалывает сверх сил. Мельник всегда был с ней суров, но дело его хозяйское. Мельничиха ее тоже не любит и держит в черном теле. Три их дочки, девки на выданье, одна другой страшнее, помыкают сиротинушкой, как скотинушкой. Акулина готовит, чистит, стирает, гладит, а также поет и пляшет — последнее для развлечения пресыщенного мельника. Кормят ее объедками, спит она в сарае на запасном жернове, укрывшись мешком из-под муки. А сегодня утром хозяин определил ее себе в наложницы при живой-то жене. Но добродетельная дева отказалась стать подстилкой сельского волокиты и убежала в лес. Она предпочла смерть в пасти дикого зверя — тут Акулина значительно взглянула на Люпуса — адюльтеру с Силычем.
Я улыбнулся светлой светской улыбкой, какой Акулине никто никогда не улыбался.
— Кончились твои мытарства на мельнице, малышка. Сказочный принц на вороном коне увезет тебя за тридевять верст отсюда.
Cinderella[159] обалдела. Я вскочил на Тирана, метнул ее поперек седла и поскакал в усадьбу. Там меня поджидала ключница Гертруда фон Ау, старая приживалка семейства фон Хакенов.
Несколько слов об этой необыкновенной личности.
Ау!
Гертруда была похожа на Розу Глеб Российской империи, но любила меня любовью бездетной женщины. Четверть века тому назад папан выписал эту двухметрового роста даму из Померании, потому что матушка была не в состоянии заниматься воспитанием любимого сына. Аристократически узкий матушкин таз так никогда и не оправился от шока моего рождения, когда большелобая головка и широкоплечее тельце Вольдемарчика едва не разорвали ее на две половинки. Очнувшись после разрешения от бремени, она затворилась у себя в будуаре на долгие годы. Родительские функции были переданы Гертруде. Со своей привычкой нюхать табак, нулевыми познаниями в науке и ворчливо выражаемой к барчуку нежностью громадная германка была преувеличенным женским вариантом гувернера Ивана Карловича из ненаписанного «Детства» неродившегося Толстого.
После учебы в Благородном пансионе в той или другой из столиц и пары лет приятной службы в лейб-гусарском полку, где мне часто приходилось гарцевать перед государыней, я вышел в отставку и вернулся в Свидригайлово, к ужасному удовольствию Ау. Здесь, в этом провинциальном парадизе, я вел рассеянный, но радостный образ жизни.
Что же касается милой Mutti,[160] то я не видел ее уже лет десять, но хорошенькие горничные, которым всегда был любезен, шептали мне по секрету, что она еще вполне жива, однако стала набожной и почему-то постоянно отправляет за меня молитвы. Папан же командовал эскадрой на Каспийском море и приезжал в имение раз в пять лет. Семейная жизнь не очень интересовала Конрада Гиацинтовича. Вместо того чтобы спать с супругой, нянчиться со мной или на худой конец навещать своего брата-близнеца Карла, жившего припеваючи в уездном городе Клизме (как ни странно, внешне папан и дядя Карл были совсем непохожи), он предавался прелести азарта. Иными словами, проводил всю побывку, играя в карты с каким-нибудь не вполне разорившимся соседом, который к концу ее становился вполне разорившимся. Увеличив таким образом семейное состояние еще на порядок, отец покидал Свидригайлово, оставляя меня once again in charge.[161]