Танжер - Фарид Нагим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе надо ложку оливкового масла выпить, оно полезное, бактерицидное даже, – сказал он. – Все болит, как будто разорвал…
Потом он лег отдохнуть и заснул. Я посмотрел телевизор, все передачи казались необычайно глупыми и ненужными людям. Вышел на жарко нагретый маленький балкон и закурил. Солнце лакировало стену и окна. Смотрел вниз на трамваи и людей с чувством превосходства и насмешки.
Вечером пошли погулять в парк Покровское-Стрешнево. На прудах купались люди. Было много собак.
Он молчал и вздыхал. Потом сорвал травинку и смотрел на нее.
– Удивительно, конечно.
Я смотрел на собаку с ее треугольной, словно бы механической мордой, с механическими глазками, с угадывающимися страшными зубами.
– Это самая страшная собака, – сказал я. – Питбультерьер. Собака новых русских. У нее сила сжатия челюстей двадцать атмосфер. Представляете? Она может перекусить руку взрослому мужчине.
– Боже мой, – громко вздохнул он, хотел сказать что-то еще и промолчал, а потом спохватился. – Да, я не расслышал, ты про новых русских говорил?
Я посматривал на купающихся и загорающих женщин, на их красиво и туго перетянутые купальниками тела. Прислушивался к себе. Как смешны женщины. Как смешно это их холодное равнодушие.
– А это доберман, она была полицейской собакой в дореволюционной Рос…
– Как удивительно, боже.
– …сии, да. У нее очень острые зубы. Ей дают в зубы толстый журнал, а потом дергают, и ее зубы рвут журнал на полосы, представляете?
– Боже мой, как удивительна жизнь.
– Да-а, удивительно. Что?
– Ничего.
– Я думал, ты что-то спросил, Анвар.
Ночью, когда я ткнулся туда, он вскрикнул.
– Ты мне там всю губу разорвал, – сказал он и выругался, это у него получалось смешно и жалостно.
Я понял уже, что он ругается непроизвольно, от смущения. Но меня все равно коробило это.
– Давайте вот так тогда…
– Да-да, сейчас принесу.
У него дрожали руки, и он залил маслом паркет. Долго и увлеченно затирал, а потом замер, не зная, что делать дальше. Я притянул его к себе.
– Нет, я не могу… он в тебе? Я как будто тебя насилую, он там или нет?
Я чувствовал его в себе, и было такое холодное ощущение, как будто хочешь в туалет.
– Нет, я лучше не буду, блядь на хуй… он в тебе?
– Да-да, во мне.
«Смешно… ноги устают… руками держи под коленкой. Значит, у женщин они тоже устают?»
И вдруг я услышал голос своего отца. От боли я вскрикнул и в своем голосе узнал его интонации, как если бы это он лежал, задрав ноги, на диване в чужой квартире в год 850-летия Москвы, а Суходолов резко и недоуменно вошел бы в него.
«Удивительно, эта интонация была у него в голосе, когда он кричал на корову, которая не хотела идти в сарай, на глупых баранов или на собаку, которая вдруг погналась за петухом».
И я увидел, как он замер на нашем заднем дворе, в фуфайке и кирзовых сапогах.
«Устают ноги… У меня золотистые длинные волосы, у меня полная, колыхающаяся в такт движениям грудь, выпуклая пушистая задница, вот такие бедра и тонкая талия – очень крутой переход, мне хорошо, да. Нет, он точно не кончит, он потом захочет… ох ты, как глубоко… чтобы и я его тоже».
– Так, подождите, я задом встану, ноги устали.
«Весь там почти… у меня глубоко изогнут стан, роскошно выставленные ягодицы… не так больно, когда дрочишь… у меня округлые нежные белые смуглые страстно расставленные бедра… нет, не встанет он у тебя. Странно, что вялый, какой-то особенно маленький… Женщинам также больно, когда клитор не возбудился… Аселька спит, наверное, уже… ого, как будто в печень ткнул… сколько там сейчас время в Алмате? Лежит там сейчас одна в темноте, расставив свои колени…»
– Любимый, единственный мой Анварик-фонарик.
«О, Аселька, как мне хорошо с тобой…»
Асель лежит на диване, расставив колени, лаская ладонью меж ними, и смотрит, приподняв голову вперед: «Как я скучала, Анвар, когда же ты войдешь в меня, я вся раскрыта перед тобой, о, хорошо, любимый мой, сожми меня, как тогда!»
«Как сладко ты сидишь на нём и сжимаешь его в своей глубине»…
«Да»?
А в Германии, наверное, утро, и Полинка ворочает своей рыхлой задницей, смеется своим смехом… Смеющаяся Полина в косынке, на немецкой фабрике. Замирает, распахивает халат и стонет: «Да, да, Анвар!»
– Как хорошо… как хорошо… мой… мой… Анварик…
«Полинка, как тогда, когда она сидела на нем между моих коленей боком, держалась за коленку и двигалась… ох какая сладкая у нее пасть, как она утягивает, облегает и лелеет его. Как колышется ее тело… как я всегда нечаянно ударял плечом в Аселькину челюсть… прижимался к ней и чувствовал упругие круги ее грудей».
– О, как я тебя люблю, мой… мой… мой… Анварик… тебе не больно?
«Даже на эту и Асельку не встает»…
– Я не больно тебе делаю?
«Замолчи! Когда говорят на ухо во время этого, невозможно сосредоточиться. И Аселька, наверное, злилась, когда я, захлебываясь от чувств, шептал ей на ухо во время этого всякую херню? А нужно было давать ей тишину. И Полинка тоже. А она и говорила мне: замолчи! Да, теперь ясно, что нужно молчать, у них же свои там идут фантазии… Как же хорошо отсасывала та проститутка Яна, и не видно было ее лицо и его за волосами. И какие же у нее были эти губы, и этот сладкий свежий запах. Как ей было больно, когда Герман ее сзади, и она от этого сильнее сжимала мой член и скользила своей грудью по моим ребрам. Вы думаете, это вы меня трахнули… не надо об этом… И красивый широкий промежуток между ногами был, когда она их расставила, и я сзади, и он прямо расправился в ней, о, как бы я ее сейчас выебал».
Интересно, значит, если женщине больно или уже надоел секс, то она массирует клитор, как бы услащая боль от мужчины, перебивая её.
– Ох, Анварик, я щас кончу, бля, прямо в тебя…
«Ох, Яна, Яна, какие у тебя губы».
– Ан-ва-рррри… у-у-ух, ой, бля… ох, еб твою мать… о-о-о…
«Еще, еще чуть-чуть, не вынимай. Бля-а, как напрягся, так что тот внутри сжался. Ой, ббб… У-у-у. Янка».
Я чувствовал, как тяжело провернулась и ударилась об ствол его члена простата, и в моем, дребезжащем от напряжения члене взорвались рубины и посыпались в невидимый рот проститутки Яны.
– Что мне для тебя сделать?! Я все тебе сделаю, я все тебе отдам, я так благодарен тебе. Я завещаю тебе свою квартиру в Ялте.
«Так и не подарил Полинке фотоаппарат, даже не проводил ее… Какая липкая и кислая у него слюна. Странно, это какой-то закон, что мужчина чувствует себя во время секса виноватым и должным, будто чувствует что-то».
– Боже мой, Анвар, как я благодарен богу, что встретил тебя.
Он крепко обнял меня.
– В своих онанистских занятиях я кричал: Анвар, Анвар. Я вспоминал и думал о тебе все два года. Я вымолил тебя у бога и даже не верю, что это ты… Ты не обиделся? Тебе не больно. Я не люблю так. Мне не нужно этого.
– Нет, мне хорошо.
Было приятное женское чувство измученности, необычной раскрытости и заполненности, разделенности пополам и успокоения, будто мною и им исполнена миссия. С наслаждением чувствовал свое тело чьим-то, что его кто-то видит, хочет и ласкает, может перевернуть и грубо использовать его.
Было удивительно, что могу протянуть руку, сжать. Протянул и сжал, как я всегда хотел, чтобы сжимали мне.
«Довольно-таки большой и какой-то плоский, не такой, как у тебя». Я протягивал руку, сжимал его, а лицевые мышцы автоматически меняли мой облик, придавая глазам женское испуганно-начальственное и собственническое умиление и этот мягкий неизбежно блядский свет. Это было невозможное сочетание мягкости, округлости и твердости. Возникло постыдно-родственное чувство отцовскости и материнскости одновременно. Во всей вселенной ты вдруг нащупал что-то невозможно тайное и главное между собой и миром. Я с наслаждением и особой силой женщины чувствовал сейчас, что плоть – моя душа.
– Как красиво и гордо развевается этот флаг.
– Ага. Это флаг нашей любви.
– Да.
– Пойдемте, барон, допьем наше вино.
– Пойдем.
– Я сейчас принесу сыр и бокалы.
Было невероятно приятно сидеть полуголым на ночном балкончике.
– За тебя, Анвар! Мы уедем с тобой в Ялту, скроемся от всех этих людей, ты будешь выбегать из моря, а я укутаю тебя простыней, как своего ребенка.
Мы стукнулись тяжелым стеклом. Приятная холодная горечь вина на гортани. Я курил и смотрел на город далеко вниз. Мне было радостно, что Серафимычу хорошо со мной, что я для него – праздник. В ночной тишине тяжело вздыхали и длинно скрипели тормозами большие грузовики. Разносилось эхо. Одновременно вспыхивали по всему городу светофоры – красным, желтым, зеленым. Виден черный провал парка, а в небе редкие звезды.
Двадцать
В вагоне метро меж людских ног каталась пивная бутылка. Она блестела, отражая свет ламп и своим хаотичным, бездумным движением как-то объединяла людей. Чтобы не чувствовать этого, они старались не обращать на нее внимания, не шевелить ногами и сидели еще более чужие друг другу. Бутылка уткнулась в носок туфельки, и девушка замерла, видно было, что она уже не может читать свою книжку, что нога ее немеет. Вагон дернулся, тормозил на станции, бутылка дернулась, покатилась в обратную сторону и стукнулась об мой ботинок. Вагон тронулся, она вздрогнула и снова откатилась к туфельке той девушки. Я непроизвольно усмехнулся. Потом, когда электричка притормозила в тоннеле, бутылка развернулась и по старой линии прикатилась ко мне. Я увидел, что девушка улыбается и, пряча от меня невольную, нежеланную улыбку, отворачивает лицо. На следующей остановке бутылка по чуть измененной линии подкатилась к другой её туфельке. Я проследил за нею, и мы с девушкой одновременно улыбнулись друг другу, будто между нами бегал дурашливый и знакомый нам щенок, и также отвернулись каждый в свою сторону. Но, даже глядя в разные стороны, мы теперь видели и чувствовали друг друга, словно появилось обязательство между нами. И я мучился, что мы можем выйти на одной станции, и нам, может быть, придется идти в одном направлении. Мне будет неловко идти следом за нею и еще более неловко обогнать ее молча, и уйти, обрывая и комкая что-то в душе, думая о каком-то следующем разе, нужно будет как-то заговорить, как-то отметить эту смешную бутылку и, наверное, провести с этой девушкой всю свою жизнь. Девушка вышла раньше и, напоследок, улыбнулась бутылке, которая каталась теперь между мною и пустым местом.