Повестка без адреса - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять всё упиралось в разговор:
— Учишь, учишь, а потом, глядь — выросло поколение, которое тебя не понимает…
— Выросло-то сорной травой, — живо откликался Пётр Прокопьевич.
Или менялись местами — толочь воду в ступе можно и по очереди.
— А кто виноват? Отцы ели мёрзлую картошку, чтобы страну поднять, а дети всё по ветру пустили. И откуда в их поколении червоточина?
— А может, из мёрзлой картошки?
— Не мелите чепухи!
Ругаться не было сил, и спустили на тормозах.
А иногда заводился Аким, вещавший с каким-то кощунственным глумлением: «А хоть бы и война — нам тегять нечего!» Он задиристо вскидывал бородку, плоское лицо его краснело. «Ишь, аника-воин», — хмыкал про себя Витька, вспоминая, как быстро исчезает храбрость после ударов сапогом, как слетает бравада вместе с багровеющими рубцами от шомпола.
Витька ждал беды. И дождался. Как-то утром явились гости. Витька соскочил с кровати, сцепив руки за спиной. «Плати!» — выстрелил один, выпятив подбородок. «Иначе — край!» — набычив шею, перепилил её ребром ладони другой. Их глаза превратились в лезвия. Витька оторопел, а они, наслаждаясь, впитывали его ужас. Витька заюлил, мечтая забыться, зарывшись в подушку. Дав сроку неделю, они удалились, зыркнув для острастки в дверях.
— Каково? — встрепенулся Иван Ильич, повторяя ладонью зловещий жест.
— Лиходеи! — покосился Пётр Прокопьевич, не вставая с кровати. — У меня сын — их ровесник.
Чиркнув спичкой, он закурил, стряхивая пепел на простыни.
По утрам выпадал снег. Во дворе собака с драным ухом, волоча цепь, ловила пастью белые хлопья. Отделяя дни, менялись сиделки, от которых пахло карболкой. «На уколы!» — будили они в сизых, предрассветных сумерках, и Витька, держась за стены, ковылял по коридору, сливаясь с тенями метавшихся на ветру деревьев. Стараясь не думать о будущем, он целиком подчинился распорядку, а когда вдруг пробуждался от тупой больничной тоски, яростно курил в уборной, задыхаясь от едкого дыма.
Он искал выход.
И не находил.
Засиделись за обедом, столовая опустела.
— Лгать, изворачиваться, бояться… — раздвигая в бульоне блёстки жира, бубнил философ. — Пропади пропадом такая жизнь!
Полковник поёжился:
— Недолго осталось…
От таких разговоров хотелось бежать на край света.
Флиртовали отчаянно. Ночами запирались в процедурной, в кабинах дамских туалетов с навесными щеколдами. Замечая по утрам рдеющие следы вишнёвой помады, Иван Ильич дивился бесстыдному буйству жизни, Пётр Прокопьевич мрачно язвил.
Витьку, свежего, как морозное яблоко, приглядела больничная старожилка в заштопанных чулках, поблекшая от камней в почках. Шаркая стоптанными тапочками, она не давала проходу, а когда встретила отказ, стала докучать сплетнями. «И чего ломаешься!» — поражался Аким. Сам он волочился напропалую и вскоре занял Витькино место, с пошловатой развязностью пересказывая ему про «изменнника-мужа, сгубившего молодость», про мёртвого ребенка и другого, отданного в инвалидный дом. У Витьки защемило сердце. «Ну-ну, — усмехнулся Аким, ловко управляясь с колодой. — Больно жалостливый, выдумал я всё…»
А через неделю повторился визит. Витька стоял ни жив, ни мёртв, а гости не церемонились: сверлили глазами, трепали по щеке.
— Что ж вы делаете! — не выдержал Иван Ильич.
Развернулись на каблуках.
— Умри, доходяга! — просипел один.
Другой толкнул в грудь. Иван Ильич с кашлем упал на кровать. А вечером подумал, что жизнь — это бунт обречённых. И ему вдруг открылось безбрежное, спокойное море, в которое впадает мутная река жизни. Он нервно разглядывал тыльную сторону ладони, оттопырив вниз палец, указал на морг.
— На что намекаете? — выдохнул полковник.
Иван Ильич прицелился в цветочный горшок:
— У вас остались неоплаченные счета?
— И что?
— За себя мстить поздно. А это шанс расплатиться.
Иван Ильич кивнул в сторону Витьки, который сидел на кровати, обхватив голову руками.
Полковник отвернулся к стенке.
Но философ упорствовал:
— Меня всю жизнь унижали, и вы, верно, натерпелись… Пусть последнее слово будет за нами…
— Ах, заткнитесь, пожалуйста! — огрызнулся полковник. — К чему столько пафоса…
Больничные запахи стали вдруг нестерпимо острыми, в тишине долбил умывальник.
— Пуля благороднее метастаз, — гнул своё философ.
Полковник безнадёжно отмахнулся.
— И что вы предлагаете? — неожиданно для себя вставил Витька.
— А ничего он не предлагает! — вскипел полковник. — Строит из себя бог знает кого!
Он ещё долго ворчал, пока, выключив свет, не дали отбой.
В ту ночь Витька увидел сон. Будто он бежит по огромному полю одуванчиков, загребая руками душистый воздух, купается в нём, не чувствуя ног. А ему навстречу, опираясь на палку, идёт согнутая старуха, в которой он узнаёт мать. Она прячется за спину мужчины в нелепой косоворотке, с низко надвинутом картузом, из-под которого выползают бакенбарды. «Это отец», — понял Витька, хотя никогда его не видел. Мать неласково подталкивает отца, обоим лезет в ноздри пух одуванчиков. «Мама, — тихо шепчет Витька, — обопрись на меня…» Он протягивает руку, но мать недобро хохочет и бьёт его палкой. Из глаз у него сыплются брызги, он спотыкается и с воплем летит в пропасть.
Проснувшись, Витька дрожал, уткнувшись в подушку, и слушал, как намаявшаяся за день дворняжка воет на холодную луну.
Сговора не было. Но спозаранку ушли прямо в застиранных до дыр больничных халатах. Но прежде Витька посоветовался с Акимом. «Как фишка ляжет, — дёргал он бороду. — Но с вами не пойду — здесь каждый за себя…» А когда остался один, разложил пасьянс и впервые задумался, что когда-нибудь предстанет перед тем, кто укажет на ошибки, объяснив, почему карты на земле никогда не сходятся, как не раскладывай.
Полковник жил на окраине. Долго ехали трамваем, громыхали колёса, гудели провода. По проталинам прыгали кособокие галки, и Витька, прищурившись, охотился на них каплей на стекле. Прохожих было мало, но у пивной уже размахивали кулаками. Один схватился за бутылку.
«Ох, не любим друг друга, — запричитал Пётр Прокопьевич, — ох, не любим…»
У полковника царил тот беспорядок, в котором ориентируются только холостяки. Среди хлама красивая, рослая женщина на карточке, взмыв на качелях — прочь от всего этого хаоса, — улыбалась ребёнку.
— Это после академии, — перехватил Витькин взгляд полковник. — Служба монотонная, дни будто дятел стучит. Вот и женился. Глупо. А развёлся ещё глупее…
Он дёрнулся, будто от щекотки.
— Банальная история, — клевал носом философ. — Банальная история…
Полковник достал с антресолей старенький, почти игрушечный пистолет, обёрнутый ветошью. Опрокинув коробку из-под крупы, рассыпал по столу патроны, набил магазин, остальные, чтобы не катались, прикрыл газетой. Потом примерил отутюженный, висевший под клеенчатым балдахином мундир, наглухо застегнув пуговицы. «Как на парад», — не удержался Витька. Философ заглянул в его простодушное мальчишеское лицо, и в груди у него разлилось тепло:
— Не стоит втравливать парня.
— Только покажет, — мотнул головой полковник, заглядывая в ствол.
День пролетел, а ночью у философа шла горлом кровь.
— Пётр Прокопьевич, вам убивать приходилось?
— Нет.
— Но вы же военный…
— Штабная крыса.
В свете матовой лампы они были похожи на инопланетян.
— А, думаете, мы способны?
Голос философа звучал пусто и ровно.
— Спустить курок? Это не ножом ударить, — полковник громко высморкался. — Хоть попробуем, прежде чем земля череп выест…
Утро предвещало быть холодным. Глухо барабанил дождь, за ставнями злобился ветер.
— А знаете… — Ивану Ильичу навернулась слеза, он смахнул её, притворяясь, что поправляет волосы. — Мне казалось, я предназначен для большего. Думал стать вторым Кантом…
Он уставился на тонкие запястья, на когда-то холёные ногти.
— Что делать, мир не мы придумали…
— И бездну над нами, и нравственный закон внутри…
— Чепуха всё это.
— Что?
— Нравственный закон. Я с рождения приказам подчинялся, а вы за место на кафедре тряслись… Интриговали?
— Интриговал.
— Вот видите… Только это для живых…
У Витьки заломило в висках. Он стал принимать их за сумасшедших.
— А вы верите? — вдруг тихо спросил Иван Ильич.
— Верю, — также тихо ответил полковник.
— А как же «не убий»?
— Вы что же, и там допускаете земную мораль?
В тишине неотвратимо двигалась стрелка будильника.
— Пётр Прокопьевич… — философ запнулся. — Я вчера уговорил вас… но… — он внезапно разрыдался, сотрясаясь худыми плечами, — сам я не смогу…