Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра - Юрий Рюриков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том, что говорит Гегель, очень много верного. Конечно, огромную роль в любви играет случай; конечно, для права, долга, государства не важно, полюбил ли мужчина именно эту или какую-то другую женщину. Индивидуальность выбора, само существование индивидуальной любви вообще не имеет значения для права, долга, государства. Но ведь в таком «случайном» выборе, в такой индивидуальности его есть, конечно, и своя «необходимость» – необходимость чувства, где случай – закон и где много текучего, зыбкого, и где не подходят холодные меры логики.
Частное, индивидуальное было для Гегеля телесным и несло в себе всю его малость, всю незначительность – по сравнению с духом всеобщности, в котором воплощался абсолютный дух. Исторически эту позицию Гегеля можно объяснить: его стрелы направлены во многом против эгоистического выдвижения частных целей в ущерб общим. Но всякая односторонность ведет к фетишизации, и когда Гегель отвергает личное во имя общего, он встает на позиции иерархизма, деспотичности. Для него может быть только или общество сверху, а личность снизу, или наоборот, а их гармонии, равновесия он не ищет.
Отсюда и возникает тоталитарное отношение к личности как к винтику, деспотическое небрежение ее «не имеющими сами по себе значения требованиями»[78]. И получается, что обычный, естественный человек с его обычными, нормальными интересами стоит далеко внизу у подножья горы, вершину которой занимает государство, долг, брак, семья. И получается, что личность – ничто, а общество – все.
Настоящая диалектика состоит тут, наверно, не в том, чтобы предпочитать частное или общее, а в том, чтобы сочетать их, понимать естественность, законность и личных и всеобщих интересов. Тогда и масштабы личности – и личных чувств – не будут казаться ни чересчур мелкими, ни раздуто большими. Тогда и потребности человеческой природы – личные и общественные – будут развиваться естественно, без подавления одних другими.
Обо всем этом стоило бы всерьез задуматься всем, кто до сих пор третирует, как что-то мелкое, и любовь, и другие чувства человека, и вообще интересы его личности, – то есть третирует этим самым человека как родовое существо.
Филофобы и филолюбы
Аскеты и ханжи были у нас прямыми врагами любви. Но у нее имелись и друзья, которые были не лучше врагов.
Частенько в иллюстративной литературе по слевоенных лет любовь превращалась в какое-то производственное отношение. Передовой мог любить только передовую. Если вдруг он перестал выполнять план, то его мгновенно разлюбляли. После этого он исправлялся, и, взявшись за руки, они под гром литавр шли в загс создавать прочную семью.
Любовь превращалась тут в премиальную надбавку, делалась служанкой плана, рычагом для повышения производительности труда. Все ее трудности исчезали, все сложности выпрямлялись в однолинейную и двухмерную схему. Она делалась уныло геометрическим чувством, мертвым, как кладбищенская плита.
Когда-то Фурье говорил о любви, как о приманке для сбора людей на тяжелую работу. «При помощи одного лишь рычага любви, – писал он, – можно собрать сто двадцать миллионов легионеров обоего пола, которые будут выполнять работы, одна мысль о которых привела бы в оцепенение от ужаса наши жадные до наживы умы». «Любовное ухаживание, – продолжал он, – ныне столь бесполезное, станет, таким образом, одним из самых блестящих двигателей социального механизма».
Любовь здесь – не свободное и самостоятельное чувство, а придаток к трудовому процессу, «рабочая сила», рычаг промышленности и производства. Такое отношение к любви не исчезло и сейчас, хотя оно кое в чем изменилось и поубавилось. Особенно заметно оно в «рядовых», в «средних», серых по своему качеству книгах.
Давно уже стало банальностью пародирование книг, герои которых разговаривают на свидании, как на собрании. Но очень часто тончайшие сплетения любви со всем миром чувств или мыслей человека изображаются так, словно нити художественности не состоят здесь из одних «чуть-чуть», а сплетены из швартовых канатов.
Вот, например, какие песни о любви поют героини одной из некогда популярных пьес известного драматурга:
Никогда не сдавайся без бояИ позиций своих не сдавай!Если любишь, он будет с тобою,Только сил ты ему прибавляй.Если в милых глазах ты увидишь,Словно море, большую любовь,Ты вовеки ее не обидишьИ на свет нарождаешься вновь.
Не будем говорить о художественных достоинствах песни, оценим только, как оптимистично передано в ней мироощущение «передового влюбленного».
Есть в этой пьесе и «идеологическая» песня о любви, своего рода песня-передовая. Она директивно вменяет:
Человек обязан быть счастливым,Должен все, что хочет он, найти,Человек обязан быть красивымИ в любви, и в дружбе, и в пути.
После этого кодекса обязанностей идет кодекс прав человека:
Пусть он будет ростом невысоким,Пусть он будет чуточку курнос,Пусть не будет стройным, синеоким,В жизни это, право, не вопрос.
Права, как видим, самые либеральные: не совсем понятно, правда, как совместить право быть нестройным, курносым – и обязанность быть красивым; но – «в жизни это, право, не вопрос», как с протокольной грацией сообщает песня, спеша на Эвересты художественности. И вот они, эти Эвересты:
Но уж если ты его полюбишь,Ты найдешь, что в миг любви сказать:Как хрусталь, под солнцем чистой будешьИ сиянье станешь излучать.
Так изображают иногда мироощущение нынешних Джульетт, их «позицию», их отношение к любви.
Тон такой вульгаризации задают теоретические и критические работы, которые посвящены любви.
Во времена застоя философ В. Чертков, автор диалога «О любви», писал: «Люди любят так или иначе в зависимости от особенностей своего общества» и «в каждом обществе люди любят на свой манер».
По этой логике у нас есть пять видов любви – первобытнообщинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая и социалистическая. По крайней мере, на двух из них В. Чертков настаивает; основной прием его книги – лобовое выведение форм любви из форм общества.
Это не социологический, а вульгарно-социологический подход к любви, к человеческой психологии вообще.
Мы узнаем, например, что есть «социалистические и капиталистические противоречия между разумом и чувством». Вот как доступно и просто нам сообщают об их различии: «В эксплуататорском обществе расхождение чувства и разума чаще всего является результатом несовместимости личных склонностей, симпатий и внешнего, господствующего и порабощающего человека, – экономических и всяких иных посторонних соображений. Те же расхождения чувства и разума, которые встречаются у советских людей, качественно иные, они существуют в сфере непосредственно человеческих отношений».
Так же обстоит дело и с ревностью, которая тоже делится на капиталистическую и социалистическую. «В эксплуататорском обществе, – пишет автор, – ревность выражала оскорбленное чувство собственного достоинства мужчины не только как мужа, но и как главы семейства и даже как члена общества». Причины ревности у мужчины были, оказывается, чисто имущественными, чисто экономическими («Неверная жена может принести в семью чужих детей, и тогда все имущество семьи может перейти но наследству к чужим людям»), и «проявлял он обычно эту ревность как собственник».
Наша ревность совсем другая; она совсем не собственническая, не рождена экономическими причинами.
Такая ревность – чувство передовое, потому что в ней «всегда есть момент соревнования». И проходит это соревнование так: «Если моя любимая особенно пристально посмотрела на другого», то я, как высокосознательное существо, не буду рвать страсть в клочья, а «прежде всего подумаю о том, что привлекательного она нашла в этом человеке». Главное здесь – «не злиться на этого другого, не громы и молнии метать на него, а присмотреться и, может быть, поучиться у него, чтобы и мне самому быть еще более привлекательным… Вот что, – говорит автор, – составит истинный смысл, и притом положительный смысл, чувства ревности для порядочных и нравственно развитых людей!»
И он обращает призыв к «порядочным» и «нравственно развитым» людям: «Если и есть причины для ревности, то и тогда прибегать надо не к ножам и вилкам, как это иногда бывает, а к самокритике». Так вот черным по белому и сказано: не к вилкам прибегать, а к самокритике, и не ревновать, а соревноваться.
В книге В. Черткова очень заметна решительная дидактическая нормативность. Автор то и дело наставляет, назидает, морализирует, раскладывает по полочкам, выводит рецепты и правила, возводит градации и классификации, дефиниции и определения.
Одна из глав книги демонстративно называется «Кого любить?», другая – «Еще раз о том, кого любить», и в этих главах автор всерьез выясняет, кого и за что «надо» любить, а кого и за что «не надо». «Если труд, – пишет он, – созидание коммунистического общества является главным в жизни нашего народа и каждого из нас, то этим в конечном счете определяется многое – я не говорю: все – в вопросе, кого любить, а кого не любить».