Гончаров без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утро превосходное, не английское. Тепло, как у нас в августе. Мы оставили в России морозы, а только спустились за Ревель, началось тепло, продолжающееся до сих пор, так что пальто Клеменца из толстого трико гнетет меня, как панцирь. Спал я как убитый, может быть, от портера, который я употребляю ежедневно, а также и устриц; сотня стоит всего два шиллинга. Я бы написал о миллионе тех мелких неудобств, которыми сопровождается вступление мое на чужие берега, но я не отчаиваюсь написать когда-нибудь главу под названием Путешествие Обломова. там постараюсь изобразить, что значит для русского человека самому лазить в чемодан, знать, где что лежит, заботиться о багаже и по десяти раз в час приходить в отчаяние, вздыхая по матушке России, о Филиппе и т. п. Все это происходит со мной и со всеми, я думаю, кто хоть немножко не в черном теле вырос.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг. П. и Н. А. Майковым. Портсмут, 20 ноября (2 декабря) 1852 года:
Я еще сам не определил смысла многих явлений новой своей жизни. Голых фактов я сообщать не люблю, я стараюсь прибирать ключ к ним, а если не нахожу, то освещаю их светом своего воображения, может быть, фальшивым, и иду путем догадок там, где темно. Теперь еще пока у меня нет — ни ключа, ни догадок, ни даже воображения. Все это еще подавлено рядом опытов, более или менее тяжелых, немножко новых и совсем не занимательных для меня, потому для меня, что жизнь начинает отказывать мне во многих приманках на том основании, на каком скупая старая мать отказывает в деньгах промотавшемуся сыну. Так, например, я не постиг поэзию моря и моряков и не понимаю, где тут находили ее. Управление парусным судном мне кажется жалким доказательством слабости ума человечества. Я только вижу, каким путем истязаний достигло человечество до слабого результата — проехать по морю при попутном ветре; в поднятии или спуске паруса, в повороте корабля и всяком немного сложном маневре видно такое напряжение сил, что в одном моменте прочтешь всю историю усилий, которые довели до уменья плавать по морям. <…> Напрасно капитан водил меня показывать, как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны или как фрегат ляжет боком на воду и скользит по волнам по 12 узлов (узел — 1 3/4 верст) в час. Эдак и пароход не пойдет, — говорит он мне. Да зато пароход всегда идет, а мы идем двое суток по 12 узлов, а потом десять суток носимся взад и вперед в Немецком море и не можем, за противным ветром, попасть в Канал. <…> Само море тоже мало действует на меня, может быть оттого, что я еще не видал ни безмолвного, ни лазурного моря. Я, кроме холода, качки, ветра да соленых брызг, ничего не знаю. Приходили, правда, в Немецком море звать меня смотреть фосфорический свет, да лень было скинуть халат, я не пошел. Может быть, во всем этом и не море виновато, а старость, холод и проза жизни. — Если вы спросите меня, зачем же я поехал, то будете совершенно правы. Мне, сначала, как школьнику, придется сказать — не знаю, а потом, подумавши, скажу: а зачем бы я остался? Да позвольте еще: полно — уехал ли я? откуда же? только из Петербурга? Эдак, пожалуй, можно спросить, зачем я вчера уехал из Лондона, а в 1834 году из Москвы, зачем через две недели уеду из Портсмута и т. д. Разве я не вечный путешественник, как и всякий, у кого нет своего утла, семьи, дома? Уехать может тот, у кого есть или то или другое. А прочие живут на станциях, как и я в Петербурге и в Москве. <…> Поэтому я — только выехал, а не уехал. Теперь следуют опасности, страхи, заботы и волнения, которые помешали бы мне ехать. <…>
Так вот зачем он уехал, — подумаете Вы, — он заживо умирал дома от праздности, скуки, тяжести и запустения в голове и сердце; ничем не освежалось воображение и т. п. Все это правда, так, я совершенно погибал медленно и скучно: надо было изменить на что-нибудь, худшее или лучшее, — это все равно, лишь бы изменить. Но при всем том, я бы не поехал ни за какие сокровища мира… Вы уж тут даже, я думаю, рассердитесь: что ж это за бестолочь, скажете, — не поехал бы, а сам уехал! да! сознайтесь, что не понимаете, так сейчас скажу, отчего я уехал. Я просто — пошутил. Ехать в самом деле: да ни за какие бы миллионы; у меня этого и в голове никогда не было. Вы, объявляя мне об этом месте (секретаря), прибавили со смехом: Вот вам бы предложить! Мне захотелось показать Вам, что я бы принял это предложение. А скажи Вы: С какой бы радостью вы поехали! — я бы тут же стал смеяться над предположением, что я поеду, и, разумеется, ни за что бы не поехал. Я пошутил, говорю Вам, <…> а между тем судьба ухватила меня в когти, и вот я — жертва своей шутки. Вы знаете, как все случилось. Когда я просил Вас написать к Аполлону, я думал, что Вы не напишете, что письмо нескоро дойдет, что Аполлон поленится приехать и опоздает, что у адмирала кто-нибудь уже найден или что, увидевшись с ним, скажу, что не хочу. Но адмирал, прежде моего не хочу, уже доложил письмо, я — к графу, а тот давно подписал бумагу, я хотел спорить в департаменте, а тут друзья (ох, эти мне друзья, друзья) выхлопотали мне и командировку, и деньги, так что, когда надо было отказаться, возможность пропала. Уезжая, я кое-кому шепнул, что вернусь из Англии, и начал так вести дело на корабле, чтобы улизнуть. Я сильно надеялся на качку: скажу, мол, что не переношу моря, буду бесполезен, и только. На другой же день по выходе — буря! Просыпаюсь — меня бьет о стену то головой, то ногами, то другой более мягкой частью; книги мои все на полу, шинель, пальто качаются; в окне то небо появится, то море. Не тошнит ли, думаю: нет, хочется чаю, хочется курить — все ничего. Пошел вверх — суматоха, беготня, а море вдруг очутится над головой, а потом исчезнет. Стою, смотрю, только крепко держусь за веревку, ничего, любопытно — и только. Э, да вы молодец, — говорят мне со всех сторон, — поздравляем, в первый раз в море и ничего! Каков! А кругом кого тошнит, кто валяется. Так на качку вся надежда пропала. Думал было я притвориться, сказать, что меня, мол, тошнило, и даже лечь в койку, это мне нипочем. Но морская болезнь лишает аппетита, а я жду не дождусь первого часа, у капитана повар отличный, ем ужасно, потому что морской воздух дает аппетит. Другая хитрость: я стал жаловаться на вечный шум, на беготню и суматоху, что вот-де я ни уснуть, ни заняться не могу. Этому помогала моя хандра, о которой не знали на фрегате. Я говорил, что меня тревожит и топот людей, и стук упавшего каната, и барабан, и пушка. Обо мне стали жалеть серьезно, поговаривали, что лучше, конечно, воротиться, чем так мучиться. Но и это вскоре рушилось. Я сошел как-то во время чая вечером в кают-компанию: кто-то спросил, зачем часов в 5 палили из пушки? Да разве палили? — сорвалось у меня с языка, я опомнился, но поздно. Все расхохотались, и уж и я с ними, а пушка-то стоит почти рядом с моей каютой, да ведь какая: в 4 аршина. Сказать разве, что, мол, — боюсь опасностей. Но этого даже и своей маменьке нельзя сказать. Наконец я сознался капитану, что мне просто ужасно не хочется, что Китай и Бразилия и занимают-то меня, как я теперь вижу, не слишком много, что я уж и не молод, а здесь беспокойно, на вытяжке, и нравы, и привычки, обычаи не по мне. Ну, хотите я вам устрою возвращение? — сказал он. — О благодетель! И в самом деле устроил, наговорил адмиралу, что я ужасно страдаю, скучаю и мало сплю (не ем он не говорил, язык не поворотился, я ведь у него ел, так он видел, а спать, когда ж я много спал?)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});