Чудодей - Эрвин Штриттматтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне нельзя с вами разговаривать, вы же знаете, — прошептала кухарка. — И я бы в жизни не стала этого делать, если б сама не знала, как любовь может измучить человека.
— Спасибо, спасибо вам, — шепнул Станислаус. — И дай вам Бог и этого моряка, и счастливую жизнь.
Кухарка сделала легкий книксен в знак благодарности.
— Марлен решили выдать замуж, чтобы не вводить в грех. Мы-то против… — Кухарка замолчала. У портала показался моряк с безумным взглядом. Станислаус заторопился:
— Марлен заставляют выйти замуж за этого скелета?
— О-о! — Кухарка уставилась на свои начищенные воскресные туфли. — Он студент-богослов, и скоро у него экзамен.
— Ее принуждают?
— Не знаю. Она уже расцвела, как цветок, на который жук садится. А тогда уж кто станет спрашивать, майский жук или навозный?
Моряк ногой ковырял гравий на дорожке. Кухарка спохватилась:
— Доброго вам здоровья. Но никому не говорите! Только любящие знают, как тяжело им приходится.
— Спасибо, спасибо! Вы добрая женщина, но вы будете самой доброй, если вы… Скажите Марлен: сегодня под вечер в городском парке… и привет передайте от человека по имени Станислаус.
— Не могу поклясться, что сделаю это. — Моряк подошел поближе. Кухарка оттолкнула Станислауса. — Это ерунда. Совсем ерунда, — пела она моряку. Тот, однако, не очень поверил и вместе с кухаркой направился к пасторскому саду.
Вечер был душный. Даже птицы примолкли в городском парке. Листва на деревьях висела пыльная и вялая. Станислаус ходил взад и вперед по дорожке. Он весь вспотел. Толстый, тяжелый пиджак, еще бы! Но разве мог он явиться без него? Его конфирмационные брюки сидели ниже пупа, на манер купальных трусов. Конечно, шаг его был несколько стеснен, но тут ему не было надобности прыгать. Здесь счет шел не на секунды, не так как у печи в пекарне.
Люди в шляпах и без. Мужчины с тросточками и женщины в праздничных косынках. Красные, вспотевшие лбы. Влажные носовые платки на лысинах. Женские платья без рукавов. Мокрые блузы, пахнущие потом. Запахи духов и одеколонов, терпкие и сладкие. Палки, удочки, вырванные с корнем цветы. Весь городской люд обрушился на весну. А Станислаусу все равно, хоть бы они все на руках пошли. Его внимание сосредоточено на платье с рюшами, на узкой головке с бархоткой, на бледном личике и неясном запахе цветущего шиповника.
Он зашел за поворот дорожки. Навстречу ему шла Марлен; но радость, готовая выпорхнуть птенцом иволги, так и осталась в его сердце. Рядом с Марлен, как на ходулях, вышагивал тот самый студент, скелет будущего пастора. Этот вопросительный знак в облике человека держал в руке желтую трость точно костыль. Он, как бы играя, вертел ее в правой руке, так, чтобы ее острый конец рвал пыльные листья. Это должно было выглядеть геройством! А рядом шла та, которой Станислаус посылал и посвящал свои стихи. Это ей он хотел преподнести все свои творения, написанные на клопиной и оберточной бумаге. На груди его, под зеленой рубашкой, лежал пакет — влажные от пота стихи.
Марлен стала еще красивее. Теперь он видел ее не сбоку, как в церкви, теперь он смотрел ей прямо в лицо. Белая далия в полном расцвете. Да, конечно, это была Марлен. Взглянула она на Станислауса? Даже и не подумала. Она что-то с жаром рассказывала своему спутнику и при этом выбрала такую тему, чтобы все время смотреть только под ноги:
— Инго, взгляните на эти камешки! Как они сверкают! Это что, кремни? А если не кремни, то, может быть, это кварц? Нет, Инго, я говорю не об этой гальке, я просто думаю, что эти кремни…
Вот под такую словесную дробь Марлен прошла мимо Станислауса. Неужели она и в самом деле его не заметила? Или она пришла в парк не по своей воле? А может, несмотря на все кремни, она хотя бы искоса взглянула на него?
Парочка, болтая, шла своей дорогой. Что было делать Станислаусу — рухнуть на колени под тяжестью своего горя и послать на небеса Господу, незримому Господу, целый воз молений или же лучше взять все это дело в свои руки? А может, это хитрый пастор навязал дочери в провожатые сутулого богослова? Может быть, Марлен просто не отважилась в присутствии этого небесного полицейского улыбнуться своему возлюбленному Станислаусу? Разве она не прислала ему когда-то письмо, в котором говорилось о вечной любви и прочих возвышенных материях?
Станислаус обошел парочку по боковой дорожке, опять вышел на главную аллею и еще раз двинулся навстречу Марлен и ее мелкоголовому спутнику.
Теперь Марлен говорила о цветах:
— Вы видите вон те крохотные цветочки, Инго? Это птичья мята. Она бывает красная, а бывает и белая. Это, как видите, белая, и листочки у нее нежные, как детская кожица…
Она наклонилась и за рукав потянула долговязого богослова к краю аллеи. Глаза студента были обращены к более крупным объектам, к Господу Богу, к небесам, а не к маленьким цветкам птичьей мяты. Станислаус был тут как тут.
— Добрый день, ты опять здесь… из тюрьмы… да, добрый день, Марлен, — сказал он просто.
Студент ходил кругами, не замечая птичьей мяты. Марлен пошла было к Станислаусу, но вдруг застыла на месте. Тишина, мучительная тишина. Студент поправил свои очки.
— Да, такова жизнь, — вздохнул Станислаус, чтобы хоть что-то сказать, чтобы навести мостик для Марлен. — Я написал тебе не одно письмо…
Марлен оборвала его:
— Инго, это мой знакомый. Он пекарь, приносил нам когда-то булочки. И приятель нашего Элиаса, которого вы не очень-то жалуете.
Студент вздрогнул, потом кивнул и вежливо проговорил:
— Собачья дружба, невероятно!
Деревья закружились вокруг Станислауса. Чтобы не упасть, он схватился за ветку какого-то куста. Ветка наклонилась и задела белое платье с рюшами.
Марлен отступила. Она отмежевалась от Станислауса.
— Я вас едва признала. Вы изменились. Хорошо, что я узнала ваши брюки! Да, вот так!
Молчание.
В давние времена Станислаус втыкал себе в руку гвозди, трехдюймовые гвозди. И терпел эту боль. Но тут боль была куда сильнее, как будто зубья бороны вонзилась в его сердце. Это небесное создание, Марлен, стояла здесь и смеялась над ним. Она смеялась над ним, побуждая этого коня в студенческой фуражке тоже тихонько заржать. Точно рой пчел над аллеей, полетели колючие слова Станислауса:
— Да, да, так оно и есть. Все так, как вы сказали, Марлен. Люди меняются до неузнаваемости. Вы теперь прогуливаете по парку верблюда, очкастого верблюда. И сами ходите в тени этого верблюда и рассуждаете о кремнях и птичьей мяте. И уже ни один человек не скажет, что вы — это вы, та самая, что когда-то говорила о любви и других приятных вещах.
Марлен уже начинала бояться этого бледного Станислауса. Студент выступил вперед и поднял трость. Станислаус не стал раздумывать. Он вырвал трость из рук будущего священника. Пусть Марлен посмотрит, какой у нее никудышный защитник! Рукояткой трости он стукнул студента по тощим рукам:
— Потише ты, верблюд! Я из тебя отбивную сделаю!
Студент на своих тощих ногах отскочил, тряся ушибленными кистями, и застонал! Марлен загородила его собой. Губы ее дрожали.
— Станислаус!
Но Станислаус уже не знал удержу:
— Вы совершенно правы, дражайшая дочка пастора, Станислаус, так я когда-то звался для вас. И писал вам об этом, вам, и только вам. Всю любовь мира нанес для вас на бумагу! — Станислаус сунул руку за пазуху. Вытащил пакет и сунул его в дрожащие руки Марлен. — И будь я проклят до конца моих дней, если здесь говорится о кремнях и птичьей мяте!
Из-за поворота показалась группа горожан, какое-то взъерошенное семейство с детской коляской. Оно как потоком залило ссорящихся и разнесло в разные стороны двоих, когда-то любивших друг друга. Студент воспользовался возможностью унести ноги. Марлен семенила сзади. В руках у нее был пакет, который она несла, словно детское приданое на крестинах. Станислаус отскочил в кусты и бросился бежать по парковой лужайке.
— Тут бегать запрещено! — крикнул толстяк из взъерошенного семейства.
Станислаус взмахнул желтой тростью студента. Он готов был избить толстяка.
Этой ночью Станислаус думал то о возвышенной мести, то о смерти. Он жаждал немедленной, сию минуту, смерти. Может быть, Марлен, стоя у его гроба, поймет, как она с ним поступила. Может быть, даже сам пастор будет в растерянности стоять у его гроба: «Это и есть тот самый пекарь?» — «Да, отец, тот самый. И кстати, он вовсе не хотел меня соблазнять. Он просто целовал меня, а я целовала его. То были небесные поцелуи. Он ведь был поэтом». И Марлен протянет пастору стихи Станислауса. Господин пастор, растроганный, начнет их читать. И вдруг сорвет с головы свою шапочку и в клочья раздерет свою рясу. «О горе мне, я вогнал в гроб юного поэта! Ах я злосчастный!» — «Отец, самый страшный грех на мне! — скажет Марлен. — И уже никогда ни один мужчина не поцелует меня!»