Русь. Том I - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, новая жизнь? — сказал быстро Авенир, схватив и держа рюмку наготове.
— Совершенно новая! — ответил Митенька, чувствуя на себе взгляд молодой женщины.
— Когда? С какого времени?
— После бала у Левашовых.
— Вот! — крикнул, вскочив, как ужаленный, Авенир. — В один момент отречься от старого, проклясть его и переродиться в нового человека, разве кто-нибудь, кроме нас, способен на это? — И сам же ответил: — Никто не способен. У кого есть такая способность бунта против себя, своего прошлого и всего на свете? — И опять сам ответил: — Ни у кого.
И повод к тостам явился сам собой.
Пили за перерождение Дмитрия Ильича и за его новую жизнь. Пили за благополучное переселение редкого человека и друга, Валентина Елагина, собиравшегося через неделю на священные воды озера Тургояка. Пили за чудную русскую женщину — героиню, воплощение простоты и женственности, причем все целовались с женой лесничего.
— Ты не ревнуешь? — спросил Валентин, с простотой человека, имеющего власть, обняв одной рукой за плечи молодую женщину и обращаясь к мужу.
— Все равно… — сказал тот, слабо махнув рукой.
— Ты, сам не подозревая, сказал великую истину, — заметил Валентин и, поцеловав молодую женщину не в губы, а в голову, снял руку с ее плеча. Она продолжительно посмотрела на него, отошла от костра в степь и остановилась там на несколько минут, как бы с тем, чтобы отдохнуть от общества.
Митенька подошел к ней. Они стояли совсем одни под небом и звездами. В нескольких шагах у костра лежали какие-то люди, до которых им, в этом состоянии блаженного опьянения, не было дела, и тем ни до чего не было дела. А за костром, в неясном теплом ночном тумане, стелились бесконечные луга.
— Этой ночи я никогда не забуду, — сказал Митенька тихо.
— Кто этот мужчина? — спросила молодая женщина, не ответив на его слова и указав взглядом на Валентина.
— Это — самый лучший человек на земле, — сказал Митенька горячо.
Молодая женщина повернулась к нему и, приблизив свое лицо к его лицу, в продолжение нескольких секунд как бы всматривалась в его глаза своими черными, еще более теперь блестевшими глазами. Потом, тихо сжав его руку и ничего не сказав, быстро повернулась от него и пошла к костру.
— Когда смотришь на звезды, — сказал Валентин, — то живешь вечность. Вот она, вечность! — прибавил он, широко поведя рукой, как бы захватывая этим движением небо, и луга, и реку, и сидящих у костра людей, причем зацепил Авенира по голове и свалил с него шляпу.
— Эх, матушка ты моя, необъятная! — крикнул на весь луг Авенир и тоже широко и свободно размахнул рукой.
XXVII
Весна в деревне была в полном расцвете.
Холодные ветреные дни, которые бывают в начале мая, когда развертывается дуб, прошли, и наступила настоящая майская погода.
Все было покрыто пышной, распустившейся зеленью. Это — не летняя, уже грубая и жесткая листва, принявшая прочно зеленый цвет. Это — робкая, мягкая, кудрявая зелень, когда листья еще нежны, слабы, и, если после дождя растереть между пальцами клейкий березовый листок, он полон аромата березы.
Рожь на полях поднялась ровной густой щеткой и пошла в трубку. И в мягкие майские зори, когда в лощинах начинало темнеть, в ней звонко били перепела.
Вода в лесных речках, настоявшаяся от корней и прелых прошлогодних листьев, стала темно-желтая, как крепкий чай. Луговые озера все густо заросли хрупким коленчатым хвощом, в котором прятались дикие утки, севшие на яйца.
На лугах засела еще низкая, но густая трава, и уже стояли воткнутые заостренные концами дужки из ивовых прутьев, указывавшие на то, что луга заказаны и лошадей на них до покоса пускать нельзя.
В садах густо, зелено засела трава, и мальчишки уже бродили по ней, собирая в подолы сергибус, молочник и вышедший в былку сочно-кислый щавель. С деревьев летел белый пух и оседал пеленой на зеленую траву с желтыми цветами одуванчика, лез в глаза и в рот и перегонялся ветерком по дорогам, сваливаясь в мягкие комочки, которые можно было сжать в плотную вату, выбрав оттуда черные семечки.
Пчелы густо шли в поле за взяткой и, залезая в теплые от солнца чашечки цветов, нацепляли на ножки желтую лохматую пыльцу, а потом летели к селу, потонувшему в садах, на пчельник, присаживаясь иногда на полдороге отдохнуть на листке, и, тяжело дыша всем брюшком, оправляли крылышки.
Цвела сирень, и перед закатом солнца в тихом майском воздухе, над деревенской церковью и широким выгоном, низко над самой травой летали белогрудые ласточки.
Откуда-то доносились грустные, однообразные звуки тростниковой жалейки. Приехавшие с поля мужички, отпрягши и пустив лошадей на отсыревшую к вечеру траву, собираются до ужина у раскрытых ворот сарая покурить и поболтать в сумерках.
Пришедшие из стада коровы жадно и торопливо объедают сочную траву у плетня и завалинок. В теплом воздухе пахнет поднятой с дороги пылью, от прогнанного по ней стада, и парным молоком.
Мужички долго сидят на завалинках после тяжелой дневной работы, и вспыхивает в сумерках огонь раскуриваемой трубки, пока какая-нибудь молодка, выглянув из сенец, не позовет ужинать.
Люблю эти тихие сумерки затихающей мирной деревенской жизни, спокойную к вечеру гладь реки, и вечерние смягченные звуки, и первые редкие звезды в весенних небесах.
В годы юности, бывало, напряженно живешь этой сумеречной тишиной природы, вдыхаешь всей грудью аромат расцветшей сирени, свежесть политой земли в цветнике и напряженно прислушиваешься ко всем затихающим звукам, как будто боясь пропустить не прочувствованной каждую минуту своей жизни…
XXVIII
У мужиков наступил промежуток бездеятельности. Они кончили посев, посадили картошку и стали ждать сенокоса, хотя до него оставалось еще полтора месяца. Можно было возить навоз или садить овощи, потом набралось много общественных дел, вроде починки мостика, колодца, пожарной бочки, о которых говорилось каждое воскресенье. Но у всех как-то опустились руки от полной неопределенности положения.
Когда Митрофан сказал мужикам, что помещик простил их и не поедет в город подавать на них жалобу, они выслушали молча и разошлись. Всех сбило с толку хорошее отношение, и назревшее было возбуждение разрядилось. И хотя Захар кричал, по своему обыкновению не доверявший никаким бескорыстным порывам, что «он» испугался и что тут-то и надо напирать, но все молчали и никто его не поддержал, так как казалось стыдно и грешно, в ответ на хороший поступок человека, наседать на него.
— Такого человека грех и обидеть, — говорил Федор. И все молча соглашались и чувствовали, что он прав.
Но теперь было совершенно неизвестно, что делать, за что приняться. Взяться за дело по-старому, оставив все надежды на воейковскую землю, и крутиться на своих постылых клочках с промоинами и кочками — ни у кого не поднимались руки.
— Переждать, тогда видно будет, — сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидя на завалинке в своей зимней рваной шапке и зипуне с прорванным плечом.
И все как-то невольно согласились с этим, как с делом наиболее подходящим. Только кузнец, не удержавшись, сказал:
— Вот жизнь-то окаянная! Целый век свой только и делаем, что ждем.
Кругом шла работа. У Житниковых садили овощи, прививки, возили навоз. А мужики только смотрели и говорили с недоброжелательством:
— Этот всегда успеет. На том стоит.
Сами они овощей вообще не садили; и не потому, чтобы не было семян, — на базаре их на две копейки можно было купить на целый огород. И не потому, чтобы земли для овощей не было, — на задворках или около гумна всегда были пустые места, заросшие крапивой и репейником, от которого все телята и собаки вечно ходили с завалявшимися в хвосты репьями.
Не садили овощей мужики потому, что они у них не выходили. А кроме того, это и не было заведено. И каждому казалось как-то неловко высовываться вперед и делать то, чего до этого времени никто не делал.
Да и притом, если один посадил бы, все равно стащат те, кто не садил себе, так как, при виде готовых огурцов в огороде, у каждого идущего с жаркого покоса невольно мелькнет недоброжелательная мысль о том, что, вишь, развел сколько, а тут рта промочить нечем.
А у ребятишек такой мысли могло и не мелькать; они просто тащили все, что ни попадалось под руку, — какие-то коренья, траву. И, как только начиналась весна, они уже бродили по чужим садам, задрав подолы и собирая туда щавель и молочник.
Если у кого-нибудь в поле была посеяна полоска гороха, то вся дорога от него покрывалась клоками ощипанной ботвы, когда едва только начинали завязываться стручки. Его рвали не только ребята, но и проходившие мимо бабы, мужики, рассуждая, — вполне справедливо, — что от одной сорванной горсти хозяин не обеднеет.