Путь пантеры - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А крокодил ведь тоже большой? И – бегемот? И медведь? И, знаешь, их мясо спокойно можно есть!
Закрыла глаза. Медведи. Белые медведи. Снега, льды. Что такое метель? Когда-нибудь, в России, она увидит ее.
– Да. Можно. Мой отец ел мясо крокодила, – спокойно, улыбаясь, сказала она. – И мясо змеи. Налей мне, пожалуйста, еще капельку!
– Ты же сама говорила: все-все-все…
– Капельку, ты слышал!
Брызнул ей в стакан текилы. Она подняла стакан. Он поднял свой.
– За тебя, – помолчал. Не опустил глаз. – Ты будешь моя. Ты уже моя.
Она держала стакан у глаз. Зеленым стеклом закрыты ее нос и рот, и он видит только ее глаза.
– Никогда.
И выпили оба, и расхохотались, и стукнули стаканами о стол, и вскочили, и снова пошли петь и танцевать. Сегодня праздничный вечер. Сегодня из холодной России позвонил Ром. У него был грустный голос. Ну мало ли что. Она видела, да, он в черном кольце тревоги и смерти. Может, кто у него умер близкий. Так она нынче стаканом веселой текилы его, а быть может, ее помянула.Фелисидад не удалось убежать незаметно. Она танцевала, пока не стала задыхаться, прокралась на кухню – там уже пьяная в дым, распатланная Алисия негнущейся рукой показала ей на маисовое сито, доверху полное песо. Фелисидад потолкала деньги за лиф и в карманы юбки, жадно выпила свежевыжатый апельсиновый сок из стакана, стоявшего перед сонной Алисией, утерла рот и выскользнула на темную теплую улицу с черного хода.
О, нет! Как он ее подстерег! Она же так старалась! Так хотела удрать от него!
Она все понимала – он от нее не отстанет.
Это и радовало, и льстило: в нее влюбились, как во взрослую, не понарошку! – и пугало: она видела, марьячи бешеный, и дел наделать может.
Он шагнул к ней. Она – от него. Как в танце.
– Стой!
Забежал вперед. Встал перед ней. Не пройти.
Повернулась, чтобы уйти.
Он снова стоял перед ней.
– Чего ты хочешь? – выпитая текила бросилась ей в голову. – Меня?
– Тебя.
– Не получишь.
Подняла руку, снова как в танце, и он попался на эту уловку: вздернул голову, следя за движением руки, а Фелисидад ловко проскользнула у него под мышкой и побежала, понеслась по улице, только пятки засверкали!
Голос услыхала за собой:
– Ну-ну! Беги-беги! Завтра сюда опять придешь!
Отбежав далеко, она сложила ладони ракушкой и крикнула на всю ночную улицу:
– Не приду!
– Другое кафе найдешь?!
– Найду!
– А я тебя найду!
– Мехико большой! Не найдешь!
Бежала, ловя ртом воздух. Очень далеко, как со звезд, слышала за собой крик. Но слов было уже не разобрать. Через перила увитого виноградом балкона перегнулась толстая мулатка в полосатом халате, завопила, когда Фелисидад бежала мимо:
– Ай, мучача! До чего голосистая! И ни стыда, ни совести! Среди ночи орут, как на стадионе! Дьябло!Глава 23. Душа
Бабушка все видела, все.
Она стала все видеть еще тогда, когда ее привезли в больницу, по губам врачей она угадывала – они говорят, что она без сознания. И правда, она лежала тихо и мирно, не двигалась, и странно и прекрасно было видеть свое тяжелое тело сверху – ей, такой теперь легкой и бестелесной. Санитары сгрузили ее с носилок на узкую койку, подоткнули под нее простыню с черной казенной печатью и ушли. Потом пришли девушки со шприцами в нежных лилейных руках, долго искали у нее на руках истаявшие за долгую жизнь синие жилы. Когда попадали иглой, когда нет. Под кожей разливались лиловые синяки. Бабушка глядела на синяки сверху, из-под потолка, и жалела себя. Недолго. Вскоре она уже улыбалась над собой и своим бесчувствием.
Она видела, как в палату входит высокий сердитый врач, похожий статью на чемпиона-баскетболиста – огромный, рослый, а все толпятся вокруг него, лилипуты. Врач щупал ее запястье, морщился, поднимал ей веко, хлопал по щеке. Потом махал рукой обреченно: все, мол, бесполезное дело. Но губы врача шевелились, он что-то приказывал лилипутам. И сестры снова и снова тащили шприцы и впрыскивали в неподвижное тело веселящие кровь растворы.
Она видела, как возле ее койки, где она умирала, собрались женщины, что лежали в палате; женщины ахали, воздевали руки, утирали полами байковых халатов глаза – они плакали, и бабушка знала: они плачут по ней. Она хотела им крикнуть из-под потолка: не плачьте, я здесь! – но у нее не было рта.
Хотела заплакать тоже, но у нее не было глаз.
Вернее, у нее были глаза, такие странные, внутренние глаза, и ими она видела все внешнее, весь мир – все моря и океаны, все горы и долины, все войны и зачатия. И Рома тоже видела: вот он стоит на площади незнакомого ей большого южного города, ну да, южного, она видела пальмы и странные громадные цветы, и темнокожих людей с гитарами в руках. Ром стоит и обнимает смуглую маленькую девушку, очень молоденькую, почти девочку, копна пышных черных волос девчонки лезет Рому в рот, в лицо. Ром целует девчонку сначала в шею, потом в губы, и бабушка понимает: у них любовь, – и вроде бы радоваться надо, и она радуется, и так горько, что она не может им крикнуть об этом!
Внутренние глаза описали круг, обняли землю и закрылись, и на миг она перестала видеть себя. А когда вновь открылись – она увидела, как зашевелилось, ожило ее тело. Руки протянулись по одеялу, пальцы стали ощипывать одеяло, натягивать на себя, тянуть к подбородку простыню. Руки будто бы собирали на ней самой расползшихся по ее телу мелких тварей – жуков, мошек, пауков. Собирали и выкидывали. И еще и еще цепляли и цепляли невидимых червячков и бросали прочь.
А потом руки схватили одеяло и потащили на себя, потащили. Лицо закрыть хотели?
Бабушка из-под потолка спустилась чуть ниже к самой себе, чтобы помочь себе закрыть себя казенным одеялом. Не смогла протянуть руки. У нее не было рук.
«Что же такое я?» – удивленно спросила она себя.
«Ром», – прошептали губы старухи, мертвым поленом лежащей на кровати.
«Ром», – повторила бабушка, летающая под потолком, и в этот момент исколотые, в синяках, с обвисшей слоновьей кожей руки перестали шевелиться, упали, скатились с груди, и грудь еще поднималась, и бабушка не слышала утихающие хрипы – у нее отняли слух.
Через миг-другой и грудь подниматься перестала. Все. Тишина.
Тишина.
Нежная и вечная. Как в Раю.
Птицы спят. Звери спят. Все живое спит. Все мертвое тоже спит.
Не спят только жаркие звезды.
Она видела: вошел врач и опять отдавал неслышные приказы. Люди суетились, выполняли все по указке, по отлаженному ритуалу. Бабушка видела, как ее засунули в целлофановый мешок, подкатили каталку, сгрузили на каталку грубо и равнодушно, как просроченный залежалый товар, и куда-то повезли; она парила над собой в тесноте тряской машины, сторожила себя, чтобы люди с ней чего плохого не сделали. Но люди были мрачны и послушны и беззвучно говорили о чем-то своем, не имеющем отношения к ней и к телу ее.
Потом она медленно летела над собой, когда ее несли в старый грязный домик, где были свалены в кучу яркие бумажные венки и стояли длинные деревянные ящики. Иные из них были обиты то бледным шелком, то ярким бархатом, иные мерцали голыми деревянными желтыми боками, и бабушка дивилась на эти ящики, пока не поняла: это гробы. В один из гробов грубые и злые руки положили ее, предварительно раздев догола, а потом напялив на жалкое нагое тело чистую короткую, как у девчонки, рубашку, а поверх рубашки – длинную, до пят, еще белую льняную рубаху, и бабушка догадалась: это саван. Женщина в белом халате тыкала ей в грудь и что-то сердитое говорила. Бабушка поняла: она ругалась, что на ней крестика нет. «А где же крестик-то? В больнице, что ли, сняли?» – растерянно подумала бабушка, а тем временем новый крестик, на черной бечевке, принесли и на сморщенную шею надели.