Тут и там: русские инородные сказки - 8 - Марина Воробьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встал из кресла и поспешил к ней — о, уверяю вас, лишь для того, чтобы предложить свой платок, но тут она неожиданно обняла меня и прижалась всем телом. К стыду своему должен признаться, что в эту ужасную и пленительную секунду я позабыл обо всем на свете — даже о своей невесте Лизе, с которой был помолвлен и мы ожидали лишь давно обещанного моего повышения по службе, чтобы тут же сыграть свадьбу. Нет, тогда, держа в объятиях трепетное тело Вероники, обнимая ее гибкую талию, чувствуя ее соленые от слез губы на своих губах, я готов был презреть любой долг и любые обязательства ради этой прекрасной, несчастной и беззащитной женщины.
— Уедем со мной, — твердил я ей, — уедем завтра же, сегодня и обвенчаемся у первого священника, который нам встретится! Я могу понять и сложные отношения, связывающие вас со свекровью, и ваш долг перед ней, но я сам, слышите, сам поговорю со старой Анной. Что бы ни твердили о ней деревенские и городские сплетники, но невозможно поверить, что она вовсе лишена сердца. Женщина, сама любившая когда-то, способна понять и чужую любовь, способна посочувствовать чужому желанию счастья, А я отдам все силы и всю душу мою за то, чтобы сделать вас счастливой, Вероника!
Я повторял это много раз, не чувствуя хода времени, но в какой-то момент Вероника, чей слух, вероятно, был гораздо более чутким, чем мой, напряглась, выскользнула из моих объятий и бросилась к той самой дверце в дальнем углу. Я устремился за ней, думая лишь об одном: сейчас я увижу ту самую старуху, которой так пугали меня весь день, кинусь перед ней на колени и не встану, пока не вымолю свободу для любимой. В своем яростном порыве я не заметил низкой притолоки и со всего размаху врезался в нее лбом. Свет померк в моих глазах, в ушах загрохотало, и я без чувств повалился на пол…
* * *— Очнулись, сударь? — раздался резкий скрипучий голос. — Вот и славно. Как же вы так неосторожно-то?
Я с трудом открыл глаза и сел. Голова у меня кружилась, накатывала тошнота. Прямо передо мной стояла высокая сухая старуха, вся в черном, державшаяся неестественно прямо, словно к лопаткам у нее была привязана та самая линейка, которой распрямляют стан нерадивым ученицам.
— Вы, должно быть, старая Анна, — болезненно сглотнув, выговорил я, — а где Вероника?
— Старая Анна точно я, — недобро усмехнулась старуха, — а Вероникой жену моего сына покойного звали. Только она, сударь, ненадолго его пережила — на третий день после похорон и скончалась, доктор говорил, от мозговой горячки сгорела. Да и откуда бы вам знать про Веронику-то?
— Но я ведь видел ее, я разговаривал с ней — в этом самом доме!
— В этом самом доме вы, сударь, ни с кем разговаривать не могли. Как за порог шагнули неосторожно, о притолоку ударились, так до сей минуты в беспамятстве и пролежали. Я уж вам и лед ко лбу приложила…
— Но…
Тут мою речь прервал уже знакомый хрустальный перезвон, и я наконец увидел те самые старинные часы, о которых говорила мне несчастная юная вдова. Витые стрелки их слились в верхнем положении, указывая полночь, бронзовые дверцы пониже циферблата распахнулись, и оттуда выехали и сошлись в танце две искусно сделанные фарфоровые фигурки. Одна из них представляла Смерть — такой, как любил ее живописать яростный Иероним Босх, — в черном плаще с низко надвинутым на череп капюшоном и с острой косой. Вторая — легкая и изящная — изображала голубоглазую юную женщину с нежным лицом, и с содроганием узнал я локон цвета светлого золота, выбившийся из-под чепца.
Елена Боровицкая
АРАБЕЛЛА И СЕМЬ ФИГ
В тот день Арабелла проснулась девочкой лет восемнадцати, в полосатых чулках и грубых туристических ботинках. Вот так и проснулась. Подошла к зеркалу и посмотрела на себя: такой могла вообразить свою героиню рыхлая телом писательница средних лет в вязаной кофте… Арабелла ничего против своего вида не имела, но ей не нравилось имя. Это имя надоедало уже в первые полчаса после утреннего пробуждения, а потом еще и оставляло во рту привкус патоки. Впрочем, знавала она людей, которым еще меньше повезло.
Арабелла с тоской посмотрела на серебряный кофейник. Ну ясно, опять надо пить кофе. Почему-то непременно надо было пить кофе. Да еще и с наслаждением. У Арабеллы началась изжога. Ей бы хотелось навернуть яичницу с беконом, а потом заполировать все это хорошей кружкой какао. Но полагалось пить кофе, задумчиво разглядывая себя в боку серебряного кофейника. И вообще по утрам ничего больше не есть.
Арабелла вышла во двор. Там росло фиговое дерево — единственная отрада на этом Острове. Каждый день дерево дарило Арабелле листик фиги с забавным словом. Сегодня это было слово «вруяемый». «Ну что ж, — подумала Арабелла, — совсем неплохо». Она любила есть собственные фиги, поскольку в доме ничего, кроме кофе, отродясь не водилось.
Сегодня Арабелле надо было идти на работу. На Острове было три непременных заведения: антикварная лавка, книжная лавка и кофейня. Расположенные в углах равностороннего треугольника вокруг готической церкви с мудрым кюре. Который всех учил читать и писать. Еще к Острову периодически приходили корабли. Тогда полагалось все бросать и бежать на пристань, топоча ботинками по брусчатке. Арабелла подозревала, что именно для этого редкого случая ее и заставляют постоянно носить тяжеленные говнодавы. На пристани жители Острова и матросы с кораблей говорили друг другу странное, чего сами не понимали. Арабелла злилась на соседей — лучше бы яиц попросили или молока. Но и сама тоже исправно несла вдохновенную чушь. На Острове ферм не было, их забыли туда поместить. Только поля льна вокруг городка. Иногда становившегося люцерной. Зачем была нужна люцерна на Острове, где нет коров, и как лен может расти на просоленной почве, никто не знал.
Арабелла вошла в антикварную лавку, поморщилась, услышав надтреснутый звук колокольчика. У нее был неплохой слух, и это дребезжание ей давно было что железом по стеклу. Привычно принялась перебирать антикварный мусор. Надо было непременно пройтись бархоткой по: астролябии, серебряному молотку, хрустальному стакану с некончающимся вином, астролябии, подсвечнику в виде орла и еще одной астролябии. Астролябий нынче было много, наверное, автору слово понравилось.
Колокольчик звякнул, на пороге стоял юноша бледный. Арабелла поначалу решила, что это, возможно, какой-то приблудный Феликс, но, приглядевшись, поняла, что скорее это приблудный Паблито. Юноша был одет в тренчкот, что вполне подошло бы Феликсу, но с тренчкота, равно как и с волос юноши, стекала обильная дождевая вода. Значит, Паблито.
Нормальный человек, взглянув в окно и увидав там солнце и ясное небо, подивился бы происшедшему с Паблито. Но не такова Арабелла, она всякого насмотрелась по этим островам. Юноша глянул жалобно, словно хотел попросить полотенце, но попросил, конечно же, графин зеленого стекла.
Арабелла хотела было предложить Паблито полотенце, но вместо этого, конечно же, сказала:
— Вам не нужен графин зеленого стекла, вам нужна астролябия, — и загадочно улыбнулась, сама себя за это ненавидя.
Паблито обреченно вздохнул, принял из рук Арабеллы абсолютно бесполезную для него астролябию и, ссутулившись, вышел из лавки. На него немедленно рухнул ливень. Преследуемый ливнем Паблито побрел к двери книжного магазина.
Арабелла знала, что будет дальше: ему продадут книгу на неизвестном языке (иных в той лавке не водилось), он пойдет в соседнюю кофейню читать и найдет в книге какую-нибудь бессмысленную записку. И его охватит непременный трепет предчувствия. А ведь все, что ему сейчас нужно, — это полотенце, стакан теплого молока и немного меда. Но мед — это на другом острове, Арабелла точно знала.
Она заперла лавку, сунула ключ под коврик. Завтра не ее дежурство. Побрела домой, старательно заплетая угловатыми коленками. Она ненавидела так ходить, у нее могла быть легкая, элегантная походка. Но автор хотел именно этого — грубых полосатых чулок и стукающихся коленок. Даже приходилось немножко приседать и косолапить.
Арабелла шла, привычно считая дни до отпуска. В отпуск она собиралась съездить в Мир. Посидеть в нормальном шумном кафе, среди нормальных, порой скучных и глупых, порой надоедливых, но живых людей. Поболтать ни о чем, без натужной мудрости. Смыть наконец со своего лица прикипевшую маску многозначительности.
Она угрюмо оглядела свой убогий недоделанный мирок и пошла домой пить кофе.
Аше Гарридо
ПОЧТАРКА
ПОЧТАРКИНА СУМКА
День клонится к вечеру. По дороге катятся телеги, на телегах — горы сена аж до неба. По небу медленно и величаво плывут громады облаков, отбрасывая тени на склоны Кудыкиных гор.
Места — как облака в небе, плывут вроде и вместе, но мимо друг друга. Петрусь на заработки ушел — третий год ни слуху, ни весточки малой. Вот бы Ганне с облака на облако… с места на место. И перекати-поле, что поминают по-старому старые старики, тут не в помощь: докатится до края — и обратно вразвалочку по перепаханным полям, до самых Кудыкиных гор. А за горами теми нет как нет ничего — одна только черная чернота, но и ее никто не видел. А кто видел, того божевильным прозывают: мать с отцом не узнает, имени своего не вспомнит, съела его душу черная чернота, поминай как звали. Был человек — осталась шкурка набитая, чучелко ходячее, без воли и соображения. Так говорят. А сама Ганна, Панаса Гомоная и его Пидорки старшая дочь, не видела никогда ни черной черноты, ни божевильных, кто ей душу скормил. А потому не верила. Знать знала, а верить не верила, что за ярким небосводом, изукрашенным жемчужными рассветами, золотыми закатами, опушенным белой пеной облаков, исчерченным стрижами да касатками — неживая пустота. Чудилось ей, что мир весь живой, до последнего колоска, до камушка, и граве укрытого, до капли дождевой — весь. И нет этой жизни ни края, ни предела.