Учебные годы старого барчука - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увлечённо совещались мы с Алёшей, забыв и больницу, и гимназию, и город, которым любовались.
«Впрочем, ведь вот что: каких лошадей за нами пришлют? Это тоже важно. Рыжая тройка после того, как тогда под мост в Грязном слетела, никуда не годится: её не пошлют в дорогу. На ней и говорить нечего! Как вихорь бы умчались от кого угодно. Ведь Туз — тот человека прямо под себя передними копытами подбивает, так и ловит! Эту бы и под уздцы никто не удержал! Должно быть, Медведя пришлют в корню, а Несчастного с Разбойником на пристяжке. Медведь чем хорош? Тот все дороги отлично знает, тот уже никогда не собьётся и не заблудится. Помнишь, как он от Субботина нас ночью в метель тащил? Так прямо и приволок на озёренскую дорогу. Если бы не он, пропали бы!»
«Вот братцы обрадуются, как приедем… Ведь первый раз всё-таки. Никогда ещё не видали нас в мундирах. Да и выросли мы, должно быть. Разве мы такие были дома? Косте непременно альбом нужно подарить, он любит… А краски Саше. Мало мы разве им привезём? Они дома в пять бы лет этого не увидели. Одних карандашей шесть штук им набрали, да бумаги сколько… Потом им непременно нужно подарить «Виконта де Бражелона». Ведь мы всё равно прочли. Нам зачем? А ещё шкатулочку забыл, что Калиновский клеил, с потайным ящиком! Правда, это сёстрам нужно… Надо же и им что-нибудь повезть. Им можно картинки лаковые, где рыцарь верхом и инквизиторы. Лакомства тоже нужно всем разделить поровну. За что же сестёр обижать! Всё ж таки фунтов шесть всего наберётся… С этим хоть ёлку можно сделать. Прибавить яблоков мочёных, орехов простых, пастилы домашней, — какое угощенье выйдет отличное!»
Мы всецело перенеслись разыгравшеюся мечтою в обстановку и в интересы далёкого дома, милой родной семьи. Теперь ни богатырский эпос грубых гимназических преданий, ни ожесточённая воинственность ежедневного пансионного настроения словно не имели больше власти над нами; сладкие мирные мысли домашнего крова и семейной ласки выплывали в нашей душе, будто тихо сияющие утренние облака, и бесследно разгоняли печальную тьму враждебных чувств и грубых инстинктов, зарождавшихся в нас среди затхлой атмосферы общего бездушия и безучастия.
И мы сами бы не поверили, если бы сумели оглянуться на себя, что эти две невинные маленькие птички, тихо щебетавшие друг другу бесхитростные песни любви и дружбы, были те самые отчаянные герои кулака и задора, которые только что прославлялись своими боевыми подвигами пред лицом всей гимназии на заветной арене потайной пансионской жизни.
***Вечером прибежали к нам в больницу старшие братья. Злобный Нотович ушёл с дежурства с самого послеобеда, и добряк Гаевский без всяких отговорок отпустил к нам братьев на целый вечер, всё равно завтра было воскресенье и не нужно готовить уроков. К счастью нашему, все больные были заняты и не мешали нам собраться одним в задней комнате в свой собственный тесный братский кружок. Баранок, соскучив курить и плевать целый день, устроил у своей кровати карточную игру, в которой приняли участие даже Ильич с Гордеевной.
Это была какая-то поистине запорожская игра, в которой то и дело били картами по носам, кричали, ссорились и спорили.
Зато у нас в маленькой комнатке, вокруг жарко топившейся голландской печки, было тихо и уютно. Мы упросили Ильича оставить нам в полное распоряжение два большие чайника с чаем и кипятком, послали Гордеевну за лимоном и булками, и устроили себе своего рода домашний чай, донельзя понравившийся братьям.
— Вот что-то завтра будет! Жалко, что вы в больнице сидите, другой раз этого не увидишь! — сообщал нам Анатолий новости дня, с наслаждением уплетая мягкую булку с чаем. — Дуэль назначена в восемь часов. Я нынче за обедом осмотривал нож Второва. Чистый кинжал! Так до кости и прохватит, если хорошенько махнуть.
— Мурзакевич только слава что большой, а он мямля, неповорота! — сказал Борис. — Куда же ему с Второвым сравниться? Второв, во-первых, сильнее в пять раз. Ведь он ещё нам с Анатолием товарищ был, четыре года в первом классе сидел; уж он навык.
Мы все горою стояли за Второва и предрекали Мурзакевичу плохой конец.
Однако разговор наш как-то сам собою перескочил на зимнюю дорожку, на грядущие святки, на далёкий ольховатский дом; и Второв с Мурзакевичем, и смертный поединок, и все шумные волнующие интересы гимназии были незаметно забыты и отодвинуты бог знает куда. Мы всецело потонули в сладких воспоминания и ещё более сладостных ожиданиях нашей родной ольховатской жизни. Строили самые фантастические планы, волновали себя самыми невозможными предположениями.
А берёзовые поленья, горевшие в кафельной печке, пели в аккомпанемент нашей болтовне, в докрасна раскалённом жерле, ещё более фантастические и ещё более несбыточные песни, шипя, свистя и треща, гудя в печную трубу как в исполинский охотничий рог, и обдавая нас по временам будто мелкими выстрелами пистолета, букетами огненных искр, с треском вылетавших изнутри. За посиневшим и поседевшим от морозу большим окном слышалась удалая песня разыгрывавшейся к ночи зимней вьюги, вторившей песням огня, и неожиданно врывавшейся торопливым озябшим дыханием сквозь открытую печную трубу в его жаркое и яркое царство, на мгновение наполняя его трепетом и смятением.
В сердце нашем как живые воскресали впечатления давно знакомых и дорогих зимних вечеров в нашем старинном деревенском доме, вокруг пылающего бабушкина камина, когда ставни колотятся на крючках, словно зубы озябшего человека, и на дворе воет, как голодная собака, набегающая с тёмных бесприютных полей зимняя вьюга.
Борис принёс нам под мышкою опрятно завёрнутую в чистые листы бумаги толстую тетрадь своих сочинений, собственноручно тщательно сброшюрованную им и переплетённую в цветную обложку в виде настоящей печатной книжки.
С восхищением, которого никому из нас уже не пришлось испытать потом в свои зрелые лета, читая и покупая действительно изящные и действительно дорогие издания знаменитых писателей, благоговейною рукою развёртывали мы один за одним эти изумлявшие нас листы, исписанные однообразно чётким, почти стоячим почерком, со всем внешним характером подлинных печатных столбцов, кое-где прерываемые живописными оазисами самых интересных виньеток, искусно нарисованных тушью, а иногда чередовавшихся с целыми картинками на отдельных листах, как это обыкновенно делается во всех иллюстрированных изданиях. Одно уже заглавие книжки, выгравированное крупною каллиграфиею совсем-совсем таки так, как печатались заглавия известных нам романов и путешествий, с обозначением томов и частей, автора и типографии, приводило нас в неописанный восторг.
«Пан Холява, или Хутор в степи, исторический роман в трёх частях Бориса Шарапова, с рисунками и политипажами. Крутогорск, 1848 года. Типография Шарапова», и на другой стороне этого невероятного листка точно так же, как на всякой настоящей книжке: «Печатать дозволяется с тем, чтобы по отпечатании было представлено в цензурный комитет узаконенное число экземпляров. Цензор Никитенко». Можно ли было вообразить себе что-нибудь более убеждающее в принадлежности этого нового романа к заправским «всамомдельным» романам? И «оглавление», и «вступление», и «предисловие к первому изданию», и «опечатки» на последней страничке, — всё, всё до капли красовалось, как в каждой «настоящей книжке», в этой удивительной самодельной книжке нашего молодца Бориса.
«Оглавление» просто голову кружило. Одна глава заманчивее другой: чёрный всадник, тайна ночи, бой на распутье, побеждённые победители, таинственный пустынник, любовь до смерти, — всё там было, и было ещё больше, чем всё, чего выразить было нельзя, и чувствовало и понимало только наше детское сердце, трепетавшее радостным любопытством, счастьем нового открытия и братскою гордостью. Рисунки были отделаны Борисом так же мастерски, как и текст книги, и ещё живее подзадоривали наше любопытство.
Там мелькали, среди заманчивых коротеньких строчек разговора, самых интересных и доступных для нашего брата, — усатые и чубастые казацкие рожи, чёрные силуэты вооружённых всадников, поэтическая ветряная мельница на кургане, освещённая луною, с таинственною шепчущейся парочкой, окровавленный труп и саблею в руке, с далеко откатившейся татарскою головою, — мало ли что ещё! Добраться до всего этого, узнать доподлинно, на какой подвиг выехала эта удалая дружина с ружьями и пиками, кто так лихо смахнул эту зверскую башку с поганого татарина, — этого наслаждения вместить не могла взволнованная грудь. Хоть все мы, братья, усердно занимались сочинительством, хоть у каждого из нас были наготовлены и поэмы, и драмы, и рассказы, и повести, которые мы читали друг другу, хоть Анатолий даже принёс с собою в больницу свою новую повесть из индийской жизни под заглавием «Кровавая ночь в провалах Бенаар Пурамы», — но все мы хорошо сознавали, что всё это далеко не то, «не настоящее», что всё это только слабые попытки достигнуть чего-то, и что только теперь, в новой книжке Бориса, мы узрели, наконец, это «настоящее».