На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ - Григорий Яковлевич Аронсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если хотят, — пусть умирают.
«Выговор» — стрельба — побег
Опять потянулись долгие суровые дни. На дворе солнце, лето, роскошная зелень садов и полей прельщает за решеткой окна. А мы после голодовки познали на опыте прелести строгого режима. Камеры закрыты, прогулка полчаса в день, небольшими группами. Походная кухня доживает свои последние дни, и однажды в 11-м часу вечера мы услышали прощальный стук уезжающей со двора двуколки. С продовольственными передачами становится все строже и теснее… Опять голод, недоедание, отсутствие денег. Вновь перешли в общую кухню, на баланду с червями и ложку пшенной каши. Несмотря на собственную картошку, которая готовится дополнительно в больнице, приходится туго. Слежка и надзор усилены. Дежурный чекист и военный караул все больше дают себя чувствовать. Директор допекает всякими мелкими репрессиями.
В общем август и часть сентября прошли тихо, без перебоев. У всех после голодовки появилась острая потребность в этой тишине. Отдыхаем, залечиваем раны — кто в одиночке, а кто в больнице. Все остатки наших средств затрачиваем на жиры для пострадавших от голодовки. И, как это ни странно, сейчас после всего пережитого, режим и его суровость нас мало занимают. Одна мысль овладела всеми: здесь в Орле нам ничего не добиться. Надо отсюда бежать. В Москву! — мечтают привезенные из Москвы, в Харьков! — мечтают донбасовцы. И кое-кого уже берут в Москву или Харьков, в редких случаях — не без влияния проведенной голодовки — происходят освобождения… Оторванность от воли безгранична. Мы делаем попытку понять положение по коммунистической прессе; группами по десять человек мы обсуждаем какие-то вопросы, пишем протесты и заявления. Наконец, мы не выносим этой удушливой атмосферы и требуем от власти одного: перевода в Москву.
В это время у меня произошло столкновение с директором тюрьмы. Повод случайный, но все обстоятельства характерны. Среди донбасовцев, переведенных к нам из концлагеря, помимо 27 с.-д. — 10 беспартийных. Только один из них имел некогда отношение к политике; остальные совершенно случайно попали в категорию «политиков» — это люмпены, принципиально чуждые нам люди. Естественно, что мы с ними не общались, на дворе они гуляли отдельно и личного знакомства с ними никто не вел. К голодовке из-за условий тюрьмы они не примкнули, а скоро мы узнали, что беспартийные добиваются каких-то тайных бесед с Чекой и директором. До нас дошли слухи, что Поляков обещал похлопотать за них, и скоро мы получили сведения, что двое из них предложили свои услуги Губчеке по части внутреннего освещения в тюрьме.
Терпение наше было исчерпано, и мы объявили им бойкот, затем подняли вопрос о выселении беспартийных из занимаемого нами крыла одиночного корпуса. По поручению всех фракций я обратился с заявлением к директору, в котором указал, что беспартийные, в сущности, не политики, что у нас с ними враждебные отношения, и мы просим во избежание всяких нежелательных осложнений переселить их в другое место. Нет сомнений, что в мае — июне нашу просьбу немедленно удовлетворили, но другое дело сейчас. Директор вернул мое заявление с надписью «Что за ерунда?». В случае каких-либо осложнений виновные будут наказаны, согласно инструкции, вплоть до заключения в карцер. Конечно, я ему тотчас ответил резким письмом, где, между прочим, указал, что мы, политические узники, превосходно понимаем, какое удовольствие доставляет старым тюремщикам угрожать социалистам и анархистам заключением в карцер. Прошел день — другой и в результате меня вызывают в контору и предъявляют книгу, в которой черным по белому написано, что директор Централа, согласно параграфу Инструкции, объявляет заключенному «строгий выговор» за неуместное заявление. Это было смешно, но прежде чем продолжать полемику с директором, я решил посоветоваться с товарищами.
— Хорошо, если после выговора последует карцер. Ну, а если Саат причинит нам неприятности при передачах? Все коллективное продовольствие направляется на мое имя!.. Скрепя сердце, мы решили не обострять отношений, но с тех пор окончательно разрушены отношения с директором, пока новые обстоятельства не заставили позабыть этот инцидент со «строгим выговором».
Это случилось в результате стрельбы в наши окна. Мы уже привыкли к частой стрельбе по вечерам. Пули попадали в стены, и вряд ли солдаты метили в людей. Но произошли, по-видимому, какие-то изменения, и солдатам приказали не стесняться в выборе мишени. Раз сентябрьским утром во время прогулки я стал свидетелем такой сцены. Наша маленькая товарка стояла на табурете в своей одиночке и смотрела поодаль от решетки на двор. Мы делали круг, и все время видели ее длинные белокурые волосы. Вдруг караульный солдат со двора заметил ее и выстрелил прямо в упор. Пуля пробила стекло и, пройдя над головой товарища, ударила в потолок. Тюрьма заволновалась, караульный смутился, чекист составил протокол. Мы были склонны забыть про этот несчастный случай, но стрельба оказалась не случайной, а входила в систему борьбы с нами. Об этом нам напомнил следующий случай. Помню, дело было вечером, скоро 8 часов. Уже прозвонил колокол. Камеры крепко заперты. Форточки открыты, как всегда во время проверки. Внизу уже началась поверка: обходят камеры нижнего этажа. Против моей камеры сидит меньшевичка. Мы высовываем головы через отверстие форточки, раскланиваемся и, когда звонит колокол, нам кажется,