Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А калитка, кажется, заперта, – заметил Амаро.
– Заперта? – удивилась она, затем, приподняв юбки, добежала к изгороди. Калитка действительно оказалась на запоре. Какая досада! Амелия нетерпеливо трясла ее тонкие перекладины, вделанные в крепкие боковые столбы, густо оплетенные ветвями боярышника. Управляющий унес ключи!
Она перевесилась через плетень и стала протяжно звать:
– Антонио! Антонио!
Никакого ответа.
– Ушел на ту сторону участка! – сказала она. – Вот досада! Но ничего. Если хотите, мы все-таки туда проберемся. В изгороди есть дырка – козий лаз.
Она пошла вдоль изгороди, весело разбрызгивая лужи.
– Когда я была маленькая, то никогда не ходила через калитку, а непременно лазала через изгородь. Сколько раз шлепалась в лужу, особенно после дождя, когда скользко! Я была настоящий бесенок, вы не поверите! Теперь и не скажешь, правда, сеньор настоятель? Ах, скоро я буду совсем старухой! – И, повернувшись к нему, она повторила с улыбкой, блестя белыми зубами: – Ведь верно? Я уже старая!
Амаро улыбался. Ему трудно было говорить. Солнце пекло затылок, он немного захмелел от выпитого у аббата вина, и его охватило ленивое томление; каждый изгиб ее тела, вид ее плеч, ее шеи возбуждали в нем сильное, все нарастающее желание.
– А вот и козий лаз! – сказала Амелия, останавливаясь.
Это был узкий пролом в изгороди. По другую ее сторону, образуя как бы ступеньку, шла глинистая низина, вся покрытая скользкими лужами. Отсюда была видна усадьба Сан-Жоанейры: ровный луг в белых звездочках маргариток, потом оливковая роща; черная пятнистая корова паслась на лугу, а вдали видны были островерхие крыши дома и сараев и над ними стаи воробьев.
– Что же теперь? – спросил Амаро.
– А теперь надо прыгать! – отвечала она, смеясь.
– Гоп-ля! – крикнул он, приподнял плащ и прыгнул, поскользнувшись на мокрой траве. Тогда Амелия, звонко хохоча, стала махать ему рукой, словно на прощанье:
– А теперь всего хорошего, сеньор падре Амаро, я иду к доне Марии. Вы арестованы в усадьбе. Вспрыгнуть наверх вы не можете, калитка заперта. Сеньор настоятель попал под арест!
– О менина Амелия! О менина Амелия!
Она запела, поддразнивая его:
Томлюсь я одна на балконе,А мой милый томится в неволе!
Эти веселые ужимки волновали священника; протянув к ней руки, он ласково сказал:
– Прыгайте ко мне!
Она сказала капризным детским голоском:
– Ой, я боюсь! Боюсь!
– Прыгайте, менина!
– Держите! – крикнула она вдруг, прыгнула и ухватилась с легким криком за его плечи. Амаро поскользнулся, но устоял и внезапно, почувствовав ее тело в своих объятиях, страстно прижал ее к себе и впился губами в ее шею.
Амелия вырвалась и, тяжело дыша, с пунцовыми щеками, стояла перед ним, машинально приглаживая волосы и поправляя на груди дрожащими пальцами шерстяную накидку. Амаро сказал:
– Амелиазинья!
Но она подобрала платье и побежала прочь вдоль изгороди. Амаро, оглушенный случившимся, поспешил вслед за ней. Когда он дошел до калитки, Амелия стояла там с управляющим, который принес ключ. Они пошли обратно через луг, вдоль ручья, потом по виноградной аллее. Амелия, разговаривая с управляющим, шла впереди. Амаро следовал за ними потупив голову, в глубоком унынии. Возле дома доны Марии Амелия остановилась и сказала, краснея и снова перебирая у шеи шерстяной шарф:
– Антонио, проводите сеньора настоятеля до ворот. Добрый вечер, сеньор настоятель.
И она побежала по сырой лужайке в глубь усадьбы, к оливковой роще.
Дона Мария де Асунсан была еще там; она сидела на камне и беседовала с дядей Патрисио. Несколько женщин снимали длинными шестами плоды с ветвей.
– Что с тобой, дурочка? Чего так запыхалась? Господи, вот сумасбродка!
– Я бежала бегом, – ответила Амелия, вся краснея, с трудом переводя дух.
Она села рядом с доной Марией и застыла на месте, сложив руки на коленях, тяжело дыша полуоткрытым ртом, неподвижно глядя в пространство. Одно всеобъемлющее чувство владело всем ее существом.
«Он любит меня! Он любит меня!»
Амелия уже давно была влюблена в падре Амаро – и не раз, оставшись одна у себя в комнате, давала волю своему отчаянию при мысли, что он не замечает ее любви! С самого первого дня, стоило ей услышать его голос, просивший подать вниз завтрак, непонятная радость пронизывала ее всю, и она начинала петь, как птица на заре. Ей казалось, что он о чем-то грустит. О чем? Прошлое его было ей неизвестно; она вспоминала монаха из Эворы и думала, что падре Амаро тоже пошел в священники из-за несчастной любви. Она идеализировала падре Амаро: ей казалось, что это избранная, нежная душа, что от его бледного изящного облика веет каким-то особым очарованием. Она страстно желала, чтобы он стал ее духовником: как чудесно было бы стоять перед ним на коленях в исповедальне, и видеть у самого своего лица эти черные глаза, и слушать, как его мягкий голос говорит о райском блаженстве! Ей нравились его свежие губы; она бледнела при мысли о том, что могла бы обнять его или хотя бы прикоснуться к его длинной черной одежде! Когда Амаро уходил из дому, она прокрадывалась в его комнату, целовала подушку, прятала на память волосы, застрявшие в расческе. Лицо ее заливалось краской, когда внизу звякал колокольчик.
Если он обедал у каноника Диаса, Амелия весь день дерзила матери, ссорилась с Русой, отзывалась нелестно даже о самом Амаро, говорила, что он ломака, что он слишком молод и не внушает почтения.
Когда падре Амаро рассказывал про какую-нибудь новую прихожанку, она мрачнела, терзаясь ребяческой ревностью. Ее былая любовь к Богу возродилась, но в какой-то чувственной форме: теперь она питала почти физическое влечение ко всему церковному; ей хотелось целовать долгими, частыми поцелуями и алтарь, и органные трубы, и требник, и фигуры святых, и балдахин над престолом, ибо все это сливалось для нее с образом Амаро, казалось частью его личности.
Она читала молитвенник и видела не Бога, а Амаро, словно то был ее собственный, отдельный Бог. А Амаро, расхаживая в волнении по своей комнате, даже не подозревал, что она прислушивается к каждому доносящемуся снизу шороху, и сердце ее колотится в лад с его шагами, и она замирает от нежности при мысли о нем, и обнимает подушку, и целует воздух, в котором ей мерещатся его губы!
Уже темнело, когда дона Мария и Амелия вернулись в город. Амелия ехала впереди, подстегивая прутиком своего осла, а дона Мария следовала за ней и беседовала с батраком из усадьбы, который вел ее мула за уздечку. Когда они проезжали мимо собора, там ударили к вечерне. Амелия, твердя про себя «Аве Мария», смотрела не отрывая глаз на каменную кладку стен; ей казалось, они сложены так величественно только для того, чтобы он служил в них мессу! Она вспоминала воскресные службы, когда он под звон колоколов благословлял молящихся с верхней ступени алтаря – и все склонялись до земли, даже дамы Каррейро, даже баронесса де Виа Клара, даже супруга гражданского губернатора, такая гордая, так надменно вздергивавшая свой нос с аристократической горбинкой! Стоило ему поднять два пальца – и все они становились на колени и, наверно, тоже восхищались его черными глазами! И этот самый человек обнимал ее у изгороди! До сих пор у нее на шее горит его поцелуй! При этом воспоминании порыв страсти обжег ее всю, как огнем; она выпустила поводья, прижала руки к груди и, закрыв глаза, вложила всю свою душу в одну-единственную мольбу.
– О пречистая дева, мати всех скорбящих, Пресвятая моя покровительница, сделай, чтобы он полюбил меня!
По двору собора ходили каноники, о чем-то разговаривая. Напротив, в аптеке, уже зажегся свет, сверкали банки с лекарствами, аптекарские весы; за стеклом виднелась фигура фармацевта Карлоса: он величаво двигался между шкафами, в расшитой бисером шапочке.
VIII
Падре Амаро возвращался домой со страхом.
– Что теперь будет? Что теперь будет? – спрашивал он себя, стоя в своей комнате у окна, и сердце у него холодело.
Оставался один выход: немедленно покинуть дом Сан-Жоанейры. Нельзя оставаться здесь, жить по-семейному после этой дикой выходки.
Правда, девушка не выказала особенного негодования; она скорее была ошеломлена; возможно, она сдерживалась из почтения к служителю церкви, из деликатности к маменькиному жильцу, рекомендованному сеньором каноником. Но ведь она расскажет матери, жениху…
Скандал! Амаро уже предвидел неприятный разговор с деканом: заложив ногу на ногу, пристально разглядывая провинившегося, – в такой позе декан всегда распекал подчиненных, – он внушительно и строго скажет: «Подобные безнравственные поступки непоправимо роняют авторитет духовенства. Чем вы лучше какого-нибудь сатира, бесчинствующего на Олимпе?» Не исключено, что его снова зашлют в горы, в дальний приход… Что скажет сеньора графиня де Рибамар?