Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Держась за перила, Амаро спустился с лестницы, тихонько закрыл за собой дверь и пошел, не разбирая дороги, по направлению к собору. Вечер был пасмурный, моросил мелкий дождик.
– Так вот оно что! Так вот оно что! – изумленно шептал он.
Никогда в жизни он бы не заподозрил подобного камуфлета! Сан-Жоанейра, степенная Сан-Жоанейра! А каноник… преподаватель христианской нравственности! Да ведь он старик! Ведь жар крови не туманит ему голову! Ведь он прожил долгую жизнь, растолстел от слишком сытной пищи, достиг высокого сана… Неужели всего этого недостаточно, чтобы угомонить былые страсти? Что же должен делать человек молодой и здоровый, в чьих жилах бурлит горячая кровь, чья молодость требует своего!.. Так, значит, недаром хихикали товарищи в семинарии, недаром старый падре Секейра, пятьдесят лет прослуживший в Гралейре, любил повторять: «Все из одного теста сделаны!» Все из одного теста! Они восходят по ступеням церковной иерархии, избираются в капитулы, заведуют семинариями, управляют чужой совестью; они защищены именем Бога, словно пожизненной индульгенцией, а в тихом переулке их ждет какая-нибудь полногрудая степенная женщина, с которой они отдыхают от благочестивых мин и церковных запретов, дымя сигареткой и поглаживая пухлые руки!
Потом на него нахлынули другие мысли: какого же сорта женщины Сан-Жоанейра и ее дочь, если они живут за счет старческого сластолюбия каноника Диаса? Конечно, Сан-Жоанейра была миловидна, хорошо сложена, привлекательна, но когда это было! Через сколько же рук должна была она пройти, пока, спускаясь по склону лет, не нашла пристанища в стариковской скупо оплачиваемой любви? Черт побери, эти две бабенки далеко не скромницы! Они содержат пансион для холостяков, живут на деньги, которые платят мамаше за внебрачное сожительство. Амелия отправляется одна и в церковь, и за покупками, и в усадьбу. С такими черными глазенками немудрено, если у нее уже был любовник! Амаро обдумывал, сопоставлял… Однажды Амелия показывала ему в кухне вазон с кустиком ломоноса; они были одни, и девушка, сильно разрумянившись, полошила руку ему на плечо; глаза ее блестели и словно просили о чем-то; в другой раз она коснулась грудью его плеча!
Стемнело, сеялся мелкий дождь. Амаро не замечал непогоды. Он торопливо шагал, упиваясь мыслью, от которой его бросало в дрожь: стать любовником Амелии, как Диас был любовником ее матери! Он уже рисовал себе новую жизнь – бесстыдную и сладкую: пока Сан-Жоанейра наверху возится со своим неповоротливым астматиком, Амелия бесшумно спустится по лестнице к нему, Амаро, придерживая рукой белую юбку, накинув шаль на оголенные плечи… С каким бешеным нетерпением он будет ждать ее! И Амаро чувствовал, что прежняя сентиментальная, почти мучительная любовь исчезает и на ее месте водворяется озорная мысль о тайном сожительстве двух духовных лиц с двумя женщинами – матерью и дочерью, – и эта скандальная мысль возбуждала в священнике, давшем обет целомудрия, порочную радость. Он шел быстро, почти бежал. Славную квартирку подыскал ему каноник!
Дождь теперь лил как из ведра. Когда падре Амаро вернулся домой, в столовой горел свет. Он поднялся наверх.
– У, как вы простыли! – сказала Амелия, пожимая ему руку и чувствуя холод осевших на его коже капелек дождя.
Она сидела за столом и шила, накинув на плечи шаль; Жоан Эдуардо рядом с ней играл в биску с Сан-Жоанейрой.
Амаро смутился. При виде конторщика он ощутил, сам не зная почему, как бы удар в сердце; то было столкновение с беспощадной действительностью. Все надежды, только что плясавшие неистовую сарабанду в его воображении, разом погасли, померкли. Амелия в закрытом темном платье сидела рядом со своим женихом, склонясь над целомудренными пяльцами, при свете семейной керосиновой лампы!
И все вокруг казалось таким благонравным: стены, оклеенные обоями в зеленых листочках, буфет со сверкающей фарфоровой посудой из Виста-Алегре, симпатичный пузатый кувшин для воды, старенькое фортепьяно, едва державшееся на своих трех точеных ножках; любимая вещица Сан-Жоанейры – подставка для зубочисток; уютная семейная игра в биску, под привычные шутки и прибаутки. Все так прилично!
Амаро разглядывал жирные складки кожи на шее Сан-Жоанейры, словно ища на них следы поцелуев каноника. «Уж ты-то, – сомнений нет! – ты сожительствуешь со священником!» Это так. Но Амелия? Он смотрел на ее длинные опущенные ресницы, на свежие губы… Нет, конечно, она даже не подозревает о распутстве своей маменьки; или, может быть, слишком рано узнав жизнь, твердо решила устроить свое будущее надежно, отдав его под защиту узаконенной любви. Из своего темного угла Амаро долго всматривался в лицо девушки, стремясь найти в его безмятежных чертах подтверждение ее невиновности.
– Вы устали, сеньор настоятель? – спросила его Сан-Жоанейра и тут же крикнула Жоану Эдуардо: – Это же козырь, ах вы разиня!
Влюбленный конторщик был рассеян.
– Вам ходить! – то и дело напоминала ему будущая теща.
Но он тут же забывал «прикупить».
– Ах, юноша, юноша! – журила она его своим спокойным, тягучим голосом. – Бить вас некому!
Амелия шила, не поднимая головы. На ней была надета широкая черная жакетка со стеклянными пуговицами, скрывавшая формы ее груди.
И Амаро злился на нее за то, что она не отрывает глаз от рукоделия, и за то, что широкая жакетка мешает ему любоваться ее красотой. Никакой надежды, никакой. Ничто в этой девушке не принадлежит ему – ни сиянье ее глаз, ни белизна ее груди! Она желает законного брака и бережет все для другого, для этого болвана, который разнеженно улыбается, выходя с туза пик. И священник вдруг возненавидел Жоана Эдуардо люто, завистливо – за черные усы и за право любить.
– Вам нездоровится, сеньор падре Амаро? – спросила Амелия, заметив, что он беспокойно дернулся на стуле.
– Нет, – отвечал Амаро сухо.
Она слегка вздохнула и еще живее заработала иглой.
Жених, тасуя карты, сказал, что думает снять отдельный домик; разговор перешел на планы будущего устройства их семейной жизни.
– Подайте мне лампу! – крикнул Амаро Русинье.
Вне себя, он спустился в нижний этаж и, ставя лампу на комод, нечаянно увидел свое отражение в зеркале. И он показался себе противным, гадким, безобразным: гладенько выбритое лицо, круглый крахмальный воротничок, торчащий вокруг шеи, как хомут, на темени – гнусная тонзура. Он невольно сравнил себя с тем… У того черные усы, пышные волосы и полная свобода! Чего я грызу себя? Тот – нормальный человек, муж; он может дать ей имя, может дать ей дом и семью; я дам ей только порочные удовольствия и страх быть наказанной за грех. Возможно, она неравнодушна ко мне, хоть я и священник; но прежде всего, больше всего она хочет выйти замуж. И это естественно! Она бедна, красива, одинока; конечно, она стремится к прочному положению, ей нужно уважение соседок, почет от лавочников – все преимущества, какими пользуется честная женщина.
Он ненавидел Амелию, ее закрытое платье, ее порядочность!
Она дура, она не понимает, что рядом с ней, под черным подрясником, благоговейная страсть стережет ее, следует за ней по пятам, трепещет и умирает от нетерпения! Лучше бы она была такой же, как ее мать, или нет, еще распутней: бесстыдной потаскушкой в пестром наряде, из тех, что закидывают ногу на ногу и дерзко разглядывают мужчин, доступные каждому, как открытая дверь…
«Что это! Неужто я желаю, чтобы девушка была развратницей! – вдруг подумал он со стыдом, опомнившись. – Еще бы! Ведь мы, католические священники, не можем мечтать о порядочных женщинах, нам нужны проститутки. Нечего сказать, хорошее вероучение!»
В комнате было душно; он открыл окно. Все небо затянули тучи, но дождь перестал. Только уханье сов над Богадельней нарушало тишину.
И эта тьма, это безмолвие вдруг размягчили его сердце; он почувствовал, что из глубины его существа вновь поднимается прежняя любовь к Амелии – чистая, нежная, трепетная: в густой темноте ночи перед ним опять возник ее образ, проникнутый возвышенной красотой, осиянный новым светом, и вся его душа рванулась к ней в самозабвенном обожании, какое знают только ангелы, поклоняющиеся деве Марии. Он молил о прощении за то, что оскорбил ее в помыслах, он говорил, почти кричал: «Ты святая! Прости меня!»
То был блаженный миг. Амаро отрекался навсегда от плотских вожделений…
Он и сам не знал, что способен на столь утонченные переливы чувств; он дивился себе и с тоской думал: «Если бы я был свободен, каким хорошим мужем был бы для нее! Любящим, заботливым, преданным, влюбленным! Как бы я любил нашего сына, чудесного малютку, который дергал бы меня за бороду!» При мысли об этом недоступном счастье слезы выступили у него на глазах. И он в отчаянии проклял «балаболку маркизу», отдавшую его в священники, и епископа, который посвятил его в сан.