Москва, г.р. 1952 - Александр Колчинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Якобсон был человек увлекающийся и к истории России относился со страстью. Ему было трудно пассивно выслушивать учеников, проверяя, «выучили» они или «не выучили». На его уроках ни он, ни мы не думали об отметках. Вот как написал об этом в своих воспоминаниях тогдашний завуч школы Герман Наумович Фейн: «Бывало, ученик изрекал поразившую Толю мысль и замолкал, не зная, как ее раскрыть, а Толя, метнувшись со своего учительского места, на целый урок разражался блистательной лекцией, в которой развивал тезис, вряд ли столь глубоко осмысленный самим учеником…»
На уроки Якобсон приходил взлохмаченный, с вылезающей из брюк рубашкой. Как я теперь понимаю, его крайняя небрежность к собственной внешности, которую отмечают многие мемуаристы, могла быть одним из симптомов его тяжкой психической болезни, о которой мы в те годы, конечно, не знали.
Во время уроков Якобсон часто шутил, иногда рассказывал анекдоты. Все его шутки, которые я помню, так или иначе вращались вокруг «алкогольной» темы. Например:
– Какой спиртной напиток начинается на букву «Е»? – Еденатурат.
– Слово «алкаш» происходит не от слова «алкоголик», а от слова «алкать».
– Пожар в публичном доме. Все бегают, кричат «Воды, воды!» Из одного номера высовывается помятая физиономия и говорит: «А в тринадцатый, пожалуйста, пивка».
И так далее.
Кроме преподавания истории Якобсон время от времени читал свои знаменитые лекции о поэзии в набитом до отказа конференц-зале школы. Вместо привычного лозунга «Учиться, учиться и учиться» или чего-нибудь еще в этом роде на стене зала долгое время висел длинный плакат со следующим текстом: «Конгрегация абстрактных идей в сфере духовной апластики есть то самодвижущее начало, которое движет всемирную идею». Происхождение этой заумной фразы было мне неизвестно, подписи под ней не было, но она вполне соответствовала духу второшкольного юмора.
На лекции Якобсона приезжали знакомые ребята из других школ, их родители, наши родители. За 1967/68 учебный год Анатолий Александрович прочитал, кажется, пять лекций: о Пастернаке, о Блоке, о Есенине, «О романтической идеологии» и о Чернышевском. Лекции, как правило, кто-то записывал на магнитофон, их можно было попросить переписать и потом снова послушать.
Особенно блестящей была лекция «О романтической идеологии», которая потом стала статьей и распространялась в самиздате. Я не думаю, что даже второшкольная аудитория была в состоянии в полной мере ее оценить. Дело было не только в том, что в ней звучали имена, которые нам ничего не говорили: Джек Алтаузен, Михаил Голодный, Артем Веселый. Большинство упомянутых Якобсоном поэтов – Тихонов, Багрицкий, Светлов – были нам знакомы. Главное, что в обществе еще сохранялся определенный уровень исторического оптимизма, свойственный шестидесятникам, еще не было оккупации Чехословакии, с огромным успехом шли пьесы Шатрова о Ленине. А Якобсон обвинял поэтов, которые воспевали революционное насилие, в антигуманизме. Речь шла о «ленинской эпохе», и многие слушатели не были готовы взглянуть на нее критически. Одним из запомнившихся моментов его лекции было описание сцены из спектакля «Десять дней, которые потрясли мир», поставленного на Таганке. В этой сцене крошечные, жалкие обыватели суетились у ног огромного революционного матроса с винтовкой (эта картина изображалась в виде теней на занавесе и выглядела в стиле окон РОСТА Маяковского). Мало того что Якобсон решительно встал на сторону жалкого обывателя, что не совсем укладывалось в наше молодое романтическое сознание. Он к тому же обвинил создателей спектакля в романтизации насилия, а ведь театр на Таганке воспринимался как средоточие всего передового, смелого, правдивого.
Разумеется, не все лекции Якобсона были равноценны. Две большие лекции о Пастернаке зал сначала слушал, затаив дыхание, потом стал отвлекаться. Обдумывая эти воспоминания, я просмотрел лекции о Пастернаке в опубликованном виде и убедился: они мало подходили для публичного чтения, прежде всего в силу своего объема. Анатолий Александрович, видимо, чувствовал усталость слушателей, пытался оживить лекцию шутками вроде: «Я позднего Пастернака люблю безумно, так что сильнее просто любить нельзя, а раннего – еще больше». В шестнадцать лет мне эта фраза нравилась своей открытостью, эмоциональностью, но сегодня смущает своей экзальтированностью.
А вот более компактная лекция о Есенине пользовалась успехом. Она была, по крайней мере, на мой подростковый вкус, хорошо выстроена. К тому же Якобсон говорил о том, чего мы не знали: об образованности Есенина, о его взаимоотношениях с религией, о религиозных образах, скрытых в описаниях природы. По-видимому, эти материалы не сохранились; во всяком случае, они не вошли в посмертный сборник Якобсона «Почва и судьба».
Мнения Анатолия Александровича о литературе, в том числе и современной, пользовались в школе почти непререкаемым авторитетом. Насколько я понимаю, именно с его легкой руки возник своего рода «культ» Давида Самойлова, с которым Якобсон был очень близок и которого чрезвычайно ценил как поэта.
Зимой 1967/68 года Анатолий Александрович привел Самойлова выступить в школе. Аудитория, где тот должен был выступать, вмещала два класса и заполнилась задолго до начала. Я сидел у прохода. Якобсон с Фейном с почтением провели мимо меня кумира большинства второшкольников. На меня пахнуло перегаром, и мне показалось, что Самойлов несколько пьян. Я был так этим поражен, что даже не запомнил, что он, собственно, тогда читал.
Алкоголь, как я сейчас понимаю, играл в судьбе самого Якобсона не просто трагическую, но экзистенциальную роль. Это был своего рода заменитель «карнавала» в бахтинском понимании слова, то есть «временное освобождение от господствующей правды и существующего строя, временная отмена всех иерархических отношений, привилегий, норм, запретов». Неслучайно, как свидетельствует близкая приятельница Анатолия Александровича, ему было так важно познакомиться с Бахтиным, дать ему свою книгу о Блоке, задать, наконец, сакраментальный вопрос: «Пили вы когда-нибудь?» В своем дневнике Якобсон говорит о Бахтине: «он – не литератор, не критик, […] он – великий мыслитель».
Важно помнить, что «освобождение от господствующей правды» было нужно Якобсону не только для себя, но и для всех. Он боролся за это с помощью своих второшкольных лекций, своих статей и книг и, главное, конечно, своей правозащитной деятельностью.
Как я узнал много лет спустя, моя мать встречалась с Якобсоном независимо от меня в 1970-е годы в связи с изданием «Хроники текущих событий», выполняя какое-то поручение своей ленинградской подруги, активной участницы правозащитного движения Натальи Викторовны Гессе. Маме надо было позвонить Анатолию Александровичу и объяснить, кто она такая, но она не хотела по телефону ни называть фамилию Гессе, ни упоминать Ленинград. В конце концов она придумала кодовую фразу: «Я должна передать вам привет от Наташи из колыбели», которая прекрасно сработала. «Колыбель революции» для людей того поколения была настолько устойчивой метафорой Ленинграда, что Якобсон мгновенно понял, о ком идет речь.
Работа простого школьного учителя очевидно не соответствовала ни способностям, ни литературным амбициям Анатолия Александровича, но хотя бы отчасти удовлетворяла его острую потребность в доброжелательных, заинтересованных слушателях. Со второшкольниками у него иногда возникала даже возможность диалога, несмотря на нашу юность и относительную малообразованность.
Помню урок о военных действиях в Италии во время Первой мировой войны. Якобсон вдруг спрашивает: «Кстати, об этом написана стоящая книжка. Кто-нибудь читал?» Хемингуэя читали многие, и кто-то сразу отвечает: «Прощай, оружие!»
Другой эпизод. Одна из якобсоновских лекций о поэзии, речь идет о Блоке. Якобсон говорит: «Ну, вообще-то великие русские поэты ХХ века практически белым стихом не писали». Из зала тут же раздается голос: «А Цветаева? „Я хотела бы жить с вами в маленьком городе…“» – «Да, действительно…»
Обстановка свободомыслия во Второй школе приводила к тому, что учителя нередко забывали об осторожности, о том, что школа находилась под пристальным наблюдением РОНО и городского партийного начальства. В первую очередь об этом был склонен забывать Якобсон. В своих воспоминаниях завуч школы Фейн рассказывает следующий эпизод: «Однажды в день очередной Толиной лекции должна была состояться дискуссия об эстетической теории Чернышевского. Мы договорились с Толей, что после его разгромного анализа этого псевдофилософского примитива выступит один из коллег-словесников в качестве оппонента: надо было, чтобы „там“ увидели, что был „дан отпор“. Толя, по видимости, с полным пониманием отнесся к этой идее. Но когда его оппонент начал доказывать то, во что сам не очень верил, Толя не выдержал, ворвался на сцену и довел разгром материалистической эстетики до беспощадного финала».