Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, между прочим, и в беде нужна удача! Был такой реб Пиня, видимо, из Пинска, человек с головой, так он утверждал, что еврей всегда должен твердить: «Все к лучшему!» В конце концов, скажу я вам, самое интересное — ехать в тамбуре. Ходят люди, с тобой разговаривают, ты не сидишь один, как сыч, под потолком. Везет мне здорово — не сглазить бы! Мне хорошо.
Мы проезжаем карликовые атаманства, минигетманства, крошечные бандитства, козолупства, батькивщины, минуем обработанные морилкой и зачищенные шкуркой территории зеленых. На станциях из вагонов выносят глечики с молоком, миски с медом, вареники с вишнями, награбленные у пассажиров, грузят на тачанки.
В тамбуре, кроме меня, еще трое — курят, прислонившись к стене, сплевывая на середину. Ближе ко мне суетливый, вертлявый, этакий продавец воздуха. На нем лимонный жупан и белые чоботы на высоких каблучках. Рядом подпирает стену высокий осанистый дядя в сером казакине, судя по густым усам — горький ницшеанец. Возле дверей трется хмурый коротышка в красной свитке.
Тот, который в лимонном, принимает позы и размахивает руками, оселедец подрагивает у него на макушке — да, он живет, можете поверить, дай вам всем хотя бы вполовину так, да что вам, брунейский султан — черт бы его батьку взял! — был бы доволен, имея десятую часть той жизни. Усач в казакине солидно вставляет словцо. Коротышка помалкивает.
Опустив двумя пальцами окурок в ведро, лимонно-жупанный говорит, что ему надо «отлучиться на пару минут в сераль», и скрывается в уборной. Возвращается он оттуда, почему-то промокая рот платочком, и подступает ко мне:
— И что вы сидите себе на своей чемодане, я не знаю, когда у меня тут в соседней вагоне такая замечательная ямочка (он целует собранные в щепоть кончики пальцев), так прямо пойдемте, я вам справлю удовольствие.
Вот ведь сутенерище! Европой запахло, телкой, интеллектом. Там девочки танцуют полые, там дамы в соболях с Аляски…
Я пошел. Взял, смущаясь, чемодан, идем. Приходим. Купе какое-то запущенное, загородкой перегорожено, за загородкой — коза ходит. Потасканная, пожилая уже, Гейзиха. «Вот сюды, сюды перелазьте, а мы занавесочку задернем». Чего?! Кого?! Я пошел. Ну зачем уже так орать, клиэнт, а кого тебе надо, слона, тут не зверинец, тут поезд. Я пошел. Стой, клиэнт, я обещал, значит, все будет — давай меня, если не жалко. Я пошел. Стоять! Что значит — пошел? Хорошенькое дело! Он говорит мне — «пошел»! Заплати, клиэнт, и иди куда хочешь. Чего?! Я пошел чемоданом на таран — мы еще повоюем, черт возьми!
Жупан присвистнул. Вошли два шкафа в гуцульских шапках, с чабанскими посохами, замысловато связанными между собой. Это уже мало меду, уже тесно, не протиснешься.
— А ну-ка, возьмите у клиэнта чемодан… А ну-ка, откройте… Что это — книжки? Это по-каковски написано?
— На языке моего народа, — ответил я кротко.
Сутенер вгляделся и по слогам прочитал: «Вот раз по-шла Ма-ша в лес…» Ну, интересно. Ладно.
Под книгами, в старом носке он нашел мешочек с песком. Подбросил, ловко поймал — тяжеленький! Развязал, высыпал щепотку на ладонь, радостно погрыз:
— Из Старой Песочницы, зуб даю!
Подмигнул гуцулам:
— Фарт попер! Ох, Москва, моя Москва, стольная планета, двенадцать месяцев зима, остальное — лето!
Когда, вытолкнутый, я уносил ноги по коридору, из купе уже доносилось злобное пыхтение, толкотня, сдавленное рычание — фартовые делили добычу.
В тамбуре по-прежнему курят высокий усач в казакине и коротышка в свитке. Идет ученый разговор. Мелькают имена мыслителей Богдана, Симона, Нестора.
Высокий, пыхнув люлькой, скосил на меня глаз:
— Боярин с Москвы? Так, так. Посещал! Кой-какую торговлишку ведем… Едешь, бывало, с вокзала — узкие улочки раннего утрилло, прогромыхает телега констебля, мост этот, эффект тумана и насморка… Вечные мысли о Моне, покинувшем лавочку и приезжающем из местечка оседлать столицу, объехать на козе. Сам-то я мелкий рыботорговец…
Я вспомнил мороженные брикеты гигантских щук возле Красной Проруби, продубленные стужей, шелушащиеся лица торговцев — с крючками в ушах, со шрамами от зубов и плавников, их ладони, серебристые от навечно въевшейся чешуи, высокие резиновые бахилы с разделочными ножами за голенищами, их грозные голоса, требующие от одинокого прохожего за рыбу деньги. А здесь у них тут, в теплых Сечах, наверное, буколично — вяль на веревочке да щелкай на счетах.
Высокий выбивает люльку в ведро, подходит ко мне, осматривает оценивающе, просит пожать ему руку изо всех сил (а рука у него — что лопата), улыбнуться, поприседать, будьте ласка. Сам же при этом стоит у двери, считает вслух мои приседания и посматривает на проносящиеся мимо пейзажи. Иногда задает странные вопросы («Салфетки сам не ткешь?»).
Внезапно он хватает меня за ухо (я как раз присел), поднимает и тащит к окну — поглядеть.
— Вы только взгляните, разуйте глаза — какой стог сена на возу! Это его, его стог, сына лавочника! Узнаете?
— А воз чей будет, ванакенский? — бормотал я, пытаясь деликатно высвободить свое ухо. — Вон сады какие вокруг жуткие! Навоз небесный! И вот эти вот… черненькие, ужасные, типа крокодилов…
— Радикалы… — значительно разъяснил высокий.
Он снова выглянул наружу, увидел широкую забетонированную полосу, уходящую вдаль, тянущуюся прямо через поля, и заторопился:
— Подъезжаем… Кабцанск… Пойду прогуляюсь.
Стояли мы недолго. Усач вернулся довольный, расправил вислые усы:
— Ну, поездили, покатались и будет. Не без труда, правда, но продал я вас, и довольно удачно! На плантации сахарного буряка. Тут придет чоловик с цепями и колодками — то по вашу душу… Что вы таращитесь так, Черту же проехали…
Он недоуменно пожевал ус:
— Я же вам говорил — работорговец я. Мелкий — там одного, тут другого… Предупреждал же. Смотрю, вы сидите, не убегаете. Ну, думаю, сам стремится, на хлеба…
— Вольную можно выкупить? — немедленно задал я естественный вопрос. Полез в чемодан, нащупал в тайничке последний мешочек, развязал и, издавая небольшой плач иудейский, высыпал до крупинки в ладонь-лопату. После чего получил от усатого негоры дощечку вольноотпущенника. На ней было выжжено: «Этот чист. Не чапать. Данько».
Усатый, рачительно подобрав с полу крошки и отхлебнув со мной из фляжки фруктовой перцовки — для миссурийского компромиссу! — тут же убрел искать моего покупателя и улаживать недоразумение, а я остался в тамбуре вдвоем с невозмутимо курящим коротышкой в свитке. Некоторое время мы ехали молча, потом я спросил, стоя у окна и глядя на плывущие мимо печальные картины:
— Что это все разоренное такое, выветренное? Чьи это земли?
Коротышка щелчком отправил окурок в ведро и вступил со мной в разговор.
— Господина Тарасова, — сказал он пискляво.
Между тем за окном — чем дальше, тем нище. Залитые водой обгорелые имения. Бедность да лохмотья. Голодомор у них тут был чи шо? Градобой с засухой?
— А это чьи владения?
— Господина Тарасова.
Едем. Совсем уже сказочные места — просто голое ободранное пространство, бродят какие-то… явно без тазовых почек… Сверху вроде костяная крупа сыплется.
— А?..
— Тарасова.
Коротышка мрачно вздохнул и подтвердил:
— Янкеля Тарасова.
Замолчал я, затих. Коротышка же со знанием дела, чертя пальцем на стене, рассказал, как грабят поезда, налетывают из-под лесу. Больше всего он пугал какой-то Самообороной, которая припархивала, как железная саранча, и крушила безжалостно. Вообще без разговоров — лишь хэкала как-то по-своему да шмекала.
Время от времени с откосов, из ближайших лесопосадок в поезд швыряли камни. Скидывали глыбы, чуть ли не жернова.
— Люди Степы Мюнхенского балуют, — говорил коротышка, осторожно выглядывая. — Камнями — это их метод, их манера. Лесные мельники.
Поигрывая блестящей зажигалкой в виде пистолета, он пожал плечами:
— Что за атавистическое стремление — сбиваться в гурты, разбойничать отарой…
Он решительно передернул затвор зажигалки и упер ее мне в брюхо. Теперь только я осознал, что это, пожалуй, не зажигалка. A-а, трясця твоего песца!.. Что же мне еще надо, чтобы начать уже разбираться — голову дверью тамбура защемить?
Молча полез я за самым последним мешочком и попытался всучить налетчику. Коротышку передернуло наподобие затвора:
— Я, милостивый государь, не половой! Извольте не забываться! Я сам все возьму… Мы, индивидуалисты-синдикалисты, действуем всегда в одиночку, — говорил страшный карла, снимая с меня тулуп и бережно его сворачивая. — Но тащим все сокровища в коммунию, в дуван, потому как…
Он не договорил и, приоткрыв рот, уставился на запертую дверь вагона. Ручка на ней потихоньку поворачивалась. Коротышка замер. Дверь толчком открылась, и на ходу поезда с подножки в тамбур один за другим стали запрыгивать люди. Я не успел особо их рассмотреть, они сразу же бесшумно проскальзывали вглубь вагона. Какие-то блестящие латы, береты, сдвинутые на ухо, загорелые сияющие лица, величавая осанка.