Туман - Мигель де Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А если комедия горя приводит к самоубийству?
– Тогда это комедия самоубийства!
– Но умирают-то на самом деле!
– И это комедия!
– Но где же тогда реальное, истинное, переживаемое?
– Кто тебе сказал, что комедия не бывает истинной, реальной и переживаемой?
– Что ты хочешь сказать?
– Что все едино и тождественно: надо все путать, путать, Аугусто, надо путать. А кто не путает, запутывается сам.
– И кто путает, тоже запутывается.
– Возможно.
– Что же тогда делать?
– А то самое: болтать, острить, играть словами и понятиями… проводить хорошо время!
– Вот они его действительно хорошо проводят!
– Ты тоже! Разве ты был когда-нибудь так интересен; самому себе, как сейчас? Может ли человек ощутить любую часть своего тела, пока она не заболит?
– Да, но что же мне теперь делать?
– Делать… делать… делать!.. Ну вот, ты уже почувствовал себя героем драмы или романа! Будем довольны, оставаясь героями… румана! Делать… делать… делать! Тебе кажется, мы мало делаем, когда разговариваем? У тебя мания действия, то есть мания пантомимы. Считается, будто в драме много действия, когда актеры там могут всячески жестикулировать, расхаживать, изображать дуэли, прыгать и прочее. Пантомима! Пантомима! В других случаях замечают: «Слишком много разговоров!» Как будто говорить не значит делать. Вначале было Слово, и из Слова возникло все. И если бы, например, сейчас какой-нибудь… руманист спрятался за этим шкафом и застенографировал все, что мы говорим, а потом опубликовал, вполне вероятно, что читатели сказали бы; «Там ничего не происходит», – и, однако…
– О, если бы они могли заглянуть в мою душу, Виктор, уверяю тебя, они бы так не сказали!
– Душу? Чью душу? Твою? Мою? У нас нет души. Они смогут это сказать только тогда, когда увидят свою душу, душу тех, кто читает. Душа героя драмы, романа или румана наполнена только тем, что в нее вкладывает…
– Автор.
– Нет. Читатель.
– Но я уверяю тебя, Виктор…
– Не уверяй, а пожирай самого себя, так будет вернее.
– Я пожираю, пожираю. Я начал свой путь, Виктор, как тень, как выдумка; много, лет я бродил, как призрак, как туманная марионетка, не веря в свое собственное существование, воображая себя фантастическим персонажем, изобретенным каким-то тайным гением для своего утешения или развлечения судьбы. Но теперь, после всего, что со мной сделали, после этой насмешки, после этой жестокой насмешки, теперь я чувствую себя, осязаю себя и не сомневаюсь в реальности моего существования.
–. Комедия! Комедия! Комедия!
– То есть?
– Ну да! Ведь в комедии играющий короля мнит себя королем.
– Что же ты мне предлагаешь?
– Развлекайся. И, кроме того, я уже тебе говорил, что если бы какой-то руманист, подслушивая нас, все записал и опубликовал, то читатель его румана в конце концов хоть на один миг да усомнился бы в своей собственной реальности и в свою очередь подумал бы, что и он не более как персонаж румана, подобный нам с тобой.
– Но зачем это ему?
– Чтобы освободиться.
– Да, я слышал, что освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека забыть о своем существовании. Некоторые погружаются в чтение романов, чтобы отвлечься от самих себя, забыть; свои горести.
– Нет, освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека усомниться в. своем существовании.
– А что такое – существовать?
– Видишь, ты уже начал выздоравливать: уже начал пожирать себя. Доказательство – твой вопрос быть или не быть? – как сказал Гамлет, один из тех, кто придумал Шекспира.
– Ну а мне, Виктор, эти слова «быть или не быть» всегда казались высокопарной пустышкой.
– Чем глубже изречение, тем оно пустее. Самый глубокий колодец – без дна. Что тебе кажется самой великой истиной?
– Ну… слова Декарта: «Мыслю – следовательно, существую».
– Вовсе нет, самое истинное: «А равно А».
– Но в этом ничего нет!
– И потому это самая великая истина, потому что в ней ничего нет. Но считаешь ли ты эту пустую фразу Декарта столь непререкаемой?
– Ну, знаешь ли!
– Ты уверен, что это сказал Декарт?
– Да!
– Но это же неправда. Ведь сам Декарт только выдуманное существо, вымысел истории, стало быть, он не существовал и не мыслил!
– А кто же это сказал?
– Никто, само сказалось.
– Значит, существовала и мыслила сама мысль?
– Конечно! И пойми, это все равно что сказать: существовать – значит мыслить, а кто не мыслит – не существует.
– Я понял!
– Потому не думай, Аугусто, не думай! А если примешься размышлять…
– Что тогда?
– Сожри сам себя!
– То есть покончить самоубийством?
– Ну, это уж тебе решать. Прощай!
И Виктор ушел, оставив смешавшегося Аугусто наедине с его размышлениями.
XXXI
Буря в душе Аугусто улеглась, за нею, словно грозный штиль, пришло решение покончить с собой. Так он решил, ибо в себе видел источник своих несчастий. Но, прежде чем осуществить роковое намерение, он, подобно утопающему, схватился за соломинку: ему вздумалось посоветоваться со мной, автором этого повествования. Как раз в ту пору Аугусто прочел одно эссе, где я, хотя и мельком, писал о самоубийстве. И впечатление от этого эссе, как и от других моих вещей, было, видимо, таким сильным, что он решил не отправляться к праотцам, пока не познакомится и не поговорит со мной. С этой целью Аугусто приехал в Саламанку, где я живу уже более двадцати лет.
Когда мне доложили о нем, я загадочно улыбнулся и велел проводить гостя в кабинет. Словно призрак, вошел Аугусто, посмотрел на мой портрет, написанный маслом, который висит над книжными полками, и, по моему приглашению, сел напротив меня.
Он начал говорить о моих литературных и философских – более или менее – произведениях, обнаружив достаточное с ними знакомство, что – ясное дело! – мне польстило. Потом Аугусто стал рассказывать о своих несчастьях, но я прервал его, посоветовав не тратить попусту время, потому что о превратностях его жизни я, мол, знаю столько же, сколько он сам, что я тут же доказал, сообщив ему некоторые интимные детали его биографии, которые он считал своей тайной. Аугусто смотрел на меня с искренним ужасом, будто увидел василиска. Мне показалось даже, что цвет и черты его лица изменились, он весь дрожал, не сводя с меня глаз, словно завороженный.
– Этого не может быть! – повторял он. – Не может быть. Если бы я сам не видел вас, то никогда бы не поверил. Сплю я или бодрствую?
– Не спите и не бодрствуете, – отвечал я.
– Не могу понять, не могу понять… Но раз уж вы знаете обо мне столько же, сколько я сам, быть может, вы угадаете цель моего визита.
– Да, угадаю, – ответил я. – Ты, – я постарался властным тоном подчеркнуть это обращение, – ты, удрученный своими несчастьями, внушил себе дьявольскую мысль о самоубийстве. Но, прежде чем исполнить это решение, ты приехал ко мне посоветоваться, потому что тебя привлекла некая идея в моей статье.
Бедняга глядел на меня безумными глазами и дрожал, как отравленный ртутью. Он попытался подняться – наверное, чтобы убежать, – но не смог. Он уже не владел собой.
– Не двигайся! – приказал я.
– Но я… я… – лепетал он.
– Ты не можешь покончить с собой, даже если захочешь.
– Почему? – воскликнул Аугусто, поняв, до какой степени унижен.
– Очень просто. Что нужно человеку для самоубийства?
– Мужество, – отвечал он.
– Нет, прежде он должен быть живым!
– Естественно!
– А ты разве живой?
– Что же, я умер, что ли? – И он машинально стал ощупывать себя.
– Нет, конечно, нет, приятель! Раньше я сказал тебе, что ты не спишь и не бодрствуешь, а теперь говорю, что ты не живой и не мертвый.
– Объяснитесь же наконец, ради бога! – молил он в отчаянии. – Ведь я сейчас вижу и слышу такое, от чего можно сойти с ума.
– Хорошо, дорогой Аугусто, – сказал я как можно мягче. – Дело в том, что ты не можешь покончить с собой, ибо не живешь – ты не живой и не мертвый, ибо не существуешь.
– Как это я не существую? – воскликнул он.
– Потому что ты выдуманное существо, бедный Аугусто. Ты только плод моей фантазии и фантазии читателей моего повествования о твоих вымышленных приключениях и злосчастьях. Ты всего лишь герой романа или румана – называй мою книгу, как тебе угодно. Ну вот, теперь ты знаешь свой секрет.
Услышав эти слова, бедняга некоторое время смотрел как будто сквозь меня, потом перевел взгляд на портрет, висевший над книжными полками, лицо его снова приобрело нормальный цвет, дыхание стало ровным. Он явно приходил в себя – облокотился на столик, за которым сидел напротив меня, и, зажав голову ладонями, поглядел на меня, улыбаясь главами, и медленно произнес:
– Послушайте, дон Мигель, не ошибаетесь ли вы? Быть может, происходит совершенно противоположное тому, что вы думаете и говорите?